Михаил Эпштейн

                                        ПРОВИНЦИЯ
                                            (1978)



М. Эпштейн.  БОГ ДЕТАЛЕЙ.
Народная душа и частная жизнь в России на исходе империи. Эссеистика 1977-1988.
2-ое, дополненное издание.
                     Москва, ЛИА Р.Элинина, 1998, сс. 24-31.

                                                    1.

        Понятие "провинции" дошло до нас из Древнего Рима, где оно сложилось в рамках империального сознания. Провинциями назывались чужие земли, некогда независимые, имевшие свою столицу; но, завоеванные и присоединенные к империи, они получали в управители римского наместника, обретали политическое и культурное средоточие вне себя - в далеком городе, инородном начальстве.[1]  Провинция находится как бы не в себе, она чужая не кому-то или чему-то, а себе самой, поскольку ее собственный центр изъят из нее и перенесен в какое-то другое пространство или время.

        Возможна не только географическая, но и историческая провинциальность - когда та или иная эпоха борется как далекий подступ к другой, великой и самодостаточной. Эти сдвиги в провинциальность становятся предметом художественной игры в серии фотоофортов художника-концептуалиста Эдуарда Гороховского "Игра". [2] На первой фотографии, словно бы извлеченной из дореволюционного альбома, представлена очень достойная чета - мужчина и женщина; взяв друг друга под руку, они образуют мир самодовлеющего покоя, семейной гармонии. Но в следующих фотографиях выявляется мнимость и какая-то жалкая притязательность этого достоинства - оно оказывается  откинутым в провинциальное прошлое на фоне более современного антуража: микрофонов, спортивного пьедестала, рекламы Аэрофлота. Удивительно, однако, что и сам этот антураж, сочетаясь с благообразными ликами старины, тоже незаметно сдвигается во времени, удаляется, обнаруживает свою исчерпанность, неактуальность - словно бы, погрузившись вслед за фотографией в раствор времени, он быстро начинает желтеть, коробиться. Вдруг замечаешь по краям фотографий дырчатую кайму. Время действует обратно проявителю, разлагает, тускнит изображение и возвращает его в конце концов на пленку, с которой оно и было некогда снято. Пройдя ряд обратных метаморфоз, изображение оказывается между бесконечными рядами дырок, где оно, словно заминированное на подступах к настоящему, обнажает свою последнюю провинциальность - старомодную удаленность и заброшенность самого искусства (как мимезиса, подражания). На наших глазах оно свертывается в рулон и откатывается все дальше, скрываясь в архиве...

        Итак, провинциальность - это способ устроения определенных структур, выносящих свой центр за собственные пределы. Этот центр находится неведомо где, за всякой видимой чертой - и в то же время где-то здесь, на земле, в той же самой субстанции, из которой образована структура. Если бы центр обретался в потусторонних мирах, в царстве чистого духа, это сразу бы лишило структуру провинциальности, потому что каждый ее элемент обрел бы возможность непосредственно, минуя все остальные, через собственную глубину сообщаться с Центром. Особенность провинциальности определяется именно тем, что ее средоточие лежит в той же горизонтальной плоскости, что вся остальная среда, - в том же пространственно-временном, тягучем и вязком континууме. И потому с этой заветной точкой нельзя сообщаться непосредственно, а лишь через все промежуточные звенья, в каждом из которых происходит растяжка и удаление от центра почти в той же мере, что и приближение к нему. Любой элемент, сколько бы он ни приближался к центру, несет с собой собственную провинциальность, которой он окружен, границу которой не может перешагнуть.

        Бывают системы с подвижными центрами, переходящими от элемента к элементу, так что почти любой из них, в каком-то отношении выступая центральным, в другом оказывается периферийным. Провинция - нечто отличное от п е р и ф е р и и, которая всегда является чем-то относительным - относящимся к местоположению данного центра в данное время. Культурная периферия может быть одновременно экономическим центром, религиозный центр - политической периферией и т. д. Провинция - это периферия ко всему, соответствующая абсолютистским качествам центра. В любой структуре есть центры и периферии, но центры и провинции - лишь в структурах империальных, таких, как Древний Китай или Древний Рим.

        При этом у структуры может быть еще специфический показатель - г л у б и н а провинциальности, который определяется тем, насколько далеко и бесповоротно вынесен центр за пределы структуры. Бывают структуры сплошь провинциальные, поскольку их ядро последовательно вынесено из каждой клетки и управляет ею как нечто принципиально внешнее и чуждое.  В этом случае  центр почти утрачивает свою географическую плоть и сжимается до точки централизующей воли,  монаршего гнева и милости.
 

                                                       2.

        В русской истории даже столица нередко превращалась в провинцию - поскольку государь переносил свой престол в специально созданный или минимальный по населенности центр. Так, Иван Грозный переносит свою резиденцию - "столицу" -  из Москвы в Александров, Петр 1 - еще дальше, на север - в Петербург, Павел - из Петербурга в Гатчину.[3] Русское самодержавие одержимо стремлением обосноваться вне собственной державы, чтобы держать ее при себе в качестве провинции, лишить центров самоуправления. В результате даже Москва, а затем и Петербург оказывались провинциями - по отношению к вечно ускользающей, трансцендентной императорской власти. Как только центр обрастал плотью, срастался с субстанцией народной жизни и становился хоть в малейшей степени самоуправляемым, - из него заново изымалось управленческое ядро и переносилось вовне, резко опровинциаливая весь покинутый, отторгнутый от столицы-престола мир.

        Русские государи предпочитали управлять своим государством не как унаследованным, что понуждало бы их к соблюдению законов, а как завоеванным, что развязывало руки и возвышало личную власть. Завоевав татарское царство и превратив его в русскую провинцию, Иван Грозный завоевывает затем Москву, всю русскую землю как "земщину", символизируя ее чуждость тем, что вручает номинальное управление ею татарскому князю Симеону Бекбулатовичу. Россия постоянно становилась провинцией самой себя, отчуждалась и завоевывалась.  По словам В. О. Ключевского, "история России есть история страны, которая колонизуется. Область колонизации в ней расширялась вместе с государственной ее территорией".[4]

         Быть может,  древняя раздробленность Руси на удельные княжества, обширность ее территорий и пестрота племен с самого начала задали модель такой колонизации, которая была обращена на русские же земли, то есть действовала как самоколонизация.  Княжества колонизовали друг друга и сами становились колониями Москвой.  Собственным государям Россия представала как нечто, подлежащее захвату, насильственно присоединяемое. Ею правили наместники - не урожденные тех областей, где они правили, а присланные извне, "иностранцы", "захватчики". Уроженец одной губернии правил в другой - правило, еще более ужесточенное в советские времена, когда не только административный начальник, но и простой солдат, минимальная единица власти, обязательно изымается из места происхождения и посылается на службу в другое место. Причем это наместничество распространялось не только на благоприобретенные, но и на исконно русские территории, предполагая тем самым провинциальность уже не римского и даже не китайского, а какого-то нового типа - не внешними слоями присоединяемую, а исходящую из глубинного ядра культуры, порождаемую ее собственной интенцией развития как самозавоевания.

        В самом ядре российской культуры жила воля к тому, чтобы постоянно выделять и выбрасывать центр в некую противоположность себе, оставаясь до конца и по сути глубоко провинциальной. Тяготея и устремляясь к центру, тоскуя о нем и завидуя ему, она предпочитала все-таки иметь его вовне, а не внутри себя, - не осваивать, а жить в тягостной отчужденности от центра, в состоянии захолустном, заброшенном, неприобщенном.

        Этот механизм извлечения ядер и образования полых оболочек, выхолощенных провинций исправно действовал не только в пространстве, но и во времени. Так, Московская Русь оказывается глухой исторической провинцией по отношению к петровской России, а дореволюционная, "царская" - по отношению к послереволюционной, "советской". [5]  Внутри этих больших эпох каждый период тоже оказывается незначащим, непросвещенным захолустьем, как только что-то новое резким опрокидывающим рывком приходит ему на смену. В шестидесятые годы чувство неловкости, как нагрянувший в гости провинциальный родственник, вызывают пятидесятые, а в семидесятые годы уже принято с насмешкой и пожатием плеч отзываться о шестидесятых. Но и настоящее лишено собственного ядра - оно есть лишь пролог к светлому будущему, некий пригород грядущего града. Где оно, то центральное время, существование в котором совпадает с движением и смыслом самой истории? В Россию такое время все никак не приходит.
 

                                                    3.

        Провинциальность - особое, третье состояние мира, которое нельзя отождествлять ни с цивилизацией, ни с варварством. Варварство - сила периферии, невозделанная природа, противопоставляющая себя центру и несущая разрушение и освежение. Цивилизация - насаждаемая из центра и приобщающая к нему искусность, умелость, умеренность, изощренность. Но провинция остается именно тем, что заполняет пространство между центром и периферией, оберегая их равновесие и  вместе с тем разводя на дальнее расстояние. Крайности цивилизации и варварства сглаживаются провинцией, преобразуются в нечто среднее, промежуточное, снимающее резкую разность потенциалов.

        В провинции вся цивилизация подернута налетом времени, выцвела и пожелтела, как на старинной фотографии. Все подгнило, перекосилось, клонится и оседает, подчиняясь тяготению и распаду; новейшие сооружения - и те  выглядят недоделанными, невыделенными из  тины аморфного существования. Время здесь развернуто в модусе прошедшего, мир выглядит старее себя самого, вещи рождаются на свет усталыми и морщинистыми.

        Но и природа не выступает здесь в той мощи, чистоте, первозданности, которая сохранилась лишь в глухих деревнях или заповедниках, - она вся прорежена цивилизацией: мазутными пятнами, срубленными деревьями, ржавеющими рельсами... В самых "диких" местах можно встретить разбросанные стройматериалы, известку, проволоку, скопища глины и грязи на месте содранных растительных покровов. Провинция сама по себе не имеет ни городов, ни деревень, а только некую "жилую зону", "поселковую", тяготеющую то больше к городскому, то к сельскому укладу, но в принципе определившуюся лишь отрицательно, как не-город и не-деревня. Поселок - это город минус цивилизация и деревня минус природа, т.е. сложение минусов. Цивилизация тут предстает "проросшей", а природа - "развороченной": одно - обязательно с ущербом, идущим от другого. Цивилизация всей своей тяжестью повисает на природе, прилепляясь к ней то одним, то другим боком, и, лишенная опоры в себе, не дает и ей расцвесть, распрямиться. Ничто не завершено в себе, но призвано вносить вклад/причинять ущерб близлежащей области.

        Чуждость себе - структурное свойство провинции - действует и психологически. Чувство недостаточности и обделенности заставляет куда-то тянуться, что-то подозревать, тяготясь неполным своим осуществением и тяготея к тому, что всякий раз оказывается не здесь, не на месте, а  "там", в стороне, где тоже, конечно, ничего главного нет. При этом есть в провинциальности и своя сладость, истома - отсутствие напряженности, плавание в каком-то полусне, где встречаются обломки бывших вещей, блуждают души, не успевшие привязаться ни к какому пространству и времени. Провинция - это мир, который сильно встряхнули, чтобы все в нем перемешалось: опытная пробирка будущей социальной и культурной однородности, которую впоследствии и могут объявить торжеством коммунизма.

        Нынешнее поколение в литературе [6] все сознательнее обращается к этой теме, трудной для дефиниций и дифференциаций, к этой сплошной клетчатке полуцивилизации-полуварварства. Раньше, в 1960-1970-е годы,  у нас были писатели "горожане" и "деревенщики" - теперь это разделение кончается, потому что и город, и деревня отступают перед гораздо более мощной и объединяющей реальностью Провинции. Почти все чуткие писатели становятся "провинциалами", т. е. и город, и деревню пишут как провинцию: Владимир Маканин, Анатолий Курчаткин, Александр Еременко, Олег Хлебников.... У последнего есть стихотворение из двух строк:

                         Праздник.

            Пахнет духами и нафталином.
            Мальчик нескладный бежит с мандарином.

        Вот она, точная формула провинции. Запах нафталина из шкафов выплывает на улицу и смешивается с духами: дезинфекция пополам с парфюмерией. Во всем какая-то щемящая несообразность: праздник олицетворяется нескладным мальчиком, который бежит с мандарином, словно с развернутым знаменем, вытащив его из подарочного кулька. Семантика высокого вовсе не обыгрывается гротескно и контрастно с низким, а смешивается с ним до неразличимости в жалкой и умилительной сценке.

        До сих пор еще продолжают видеть нравственную остроту  литературы в борьбе с мещанством - да где же оно, это насиженное, уп-лотненное, блюдущее свое место и свой обычай мещанство и обыва-тельство? Провинциальность - это антимещанство: ничто не имеет своего места, все прислонено, привалено, пристегнуто к чему-то дру-гому, невозможно в чем-то замкнуться, на что-то опереться. Мещанину, с его цепкой психологией обживания своего маленького уголка, здесь просто не за что зацепиться: провинция - самое радикальное устранение "буржуазности", какое только возможно. Обитателей этих мест точнее назвать не обывателями, а  небывателями, существование которых почти ничем не засвидетельствовано, кроме пожелтелых фотографий в пыльных альбомах.

        И в "Игре" Э. Гороховского выявлена эта  антимещанская, призрачная сущность провинции. Склеить фотографии из бабушкиного альбома с рекламой аэрофлота - то же, что вынуть пронафталиненное платье и надушить абстрактными духами. В конечном счете все приметы ХХ века, нагло вторгшиеся в покой старинной четы, обнаруживают такую же степень архивности, пожелтелости - и микрофоны, и аэродром. Вещи, вырванные из исторического контекста, указывают на разрыв, отделяющий провинциала и от прошлого века, и от нынешнего. Он лишь номинальный наследник и номинальный современник, условно нанесенный на координаты времен, чтобы снять всякий вопрос об исторической подлинности.

        Смысл провинциального бытия, затерянный в этих эклектических сочетаниях, сдвинутый "туда" и "тогда", становится предметом сокровенного знания. На этом эмпирическом материале кто-то, прошедший все ступени посвящения, построит когда-нибудь общую теорию призраков.

------------------------------------

Примечания

1. Латинское "provincia" - внеиталийская область с римским наместником во главе - обычно относилось к южной Галлии, Малой Азии,  северной Африке (области бывшего Карфагена).

2. Эдуард Гороховский (род. 1929) - художник, работающий в области живописи, графики, книжной иллюстрации, участник многих российских и зарубежных выставок (Бернский музей, 1988; галерея Фелис Кайнд, Нью-Йорк, 1989; Музей современного искусства, Вена, 1989). Художественное направление: фотореализм, гиперреализм, концептуализм, соц-арт. Многие работы выполнены на стыке живописи и фотографии.

3. В этом и следующем абзацах использованы некоторые идеи Владимира Шарова, современного писателя и историка, изложенные им в романе "След в след. Хроника одного рода".

4. В. О. Ключевский. Курс русской истории, ч.1, лекция 2, цит. изд., т.1, с. 31.

5. Точно также с новых "перестроечных" позиций весь предыдущий советский уклад оказывается глубоко провинциальным, отброшенным в сторону от магистральных путей истории, и ставится задача - выйти из захолустья, приобщиться к цивилизации, занять свое место  в мировом сообществе,  поднять уровень жизни до мировых стандартов, и т.п.

6. Написано в 1978 году.