О СМЕРТИ.

Михаил Эпштейн

 
    Ни солнце, ни смерть не даются пристальному взору.
           Ларошфуко.

    Смерть не гасит света; она выключает ночник, потому что наступил рассвет.
        Рабиндранат Тагор
 


                                     1.  Два изумления

        Есть две мысли, которые приводят меня в наибольшее изумление:

        1.  Я знаю, что меня не будет. Как можно  знать, что тебя не будет?  Вот он я, который знает - и знает о том, что его, знающего, когда-нибудь вообще не будет.

   Сознание собственной смерти не может до конца войти в ум живущего.  Это уже разорванное сознание, которое где-то на полпути теряет себя, падает в обморок, не может вынести этой дуговой растяжки между "я мыслю, следовательно, существую" и "я мыслю, что я не существую".

        2. Я не знаю, кем я был до моего рождения. Кто я, откуда? У Набокова в начале его воспоминаний: "Колыбелька висит над бездною". Я застаю себя уже готовым, я не создал себя, хотя, уже получив себя,  какой есмь, далее могу распоряжаться собой. Эта свободная воля человека вступает в противоречие с фактом, что он себя не создал, а получил себя   неведомо от кого и откуда. Как бы очнулся от обморока.  Знание о зачатии, генетике и т.д. мало что меняет, потому что не объясняет меня единственного, такого, каков я есмь. Как я могу быть собой,  не зная при этом, кто, собственно, я такой. Ромбовидные узоры на коже моей руки, в сущности, так же чужды мне, напечатаны  в какой-то  нездешней типографии, как и узоры на теле змеи или бабочки. Я могу их ласкать, гладить, относиться к ним с нежностью, но при этом они не мои, просто я к ним привык, как к рисунку обоев в своей комнате.

        Вообще "я"  порою представляется иллюзией, правильнее говорить  "мне". Мне холодно, горячо... Мне живется, умирается...   Мы получаем себя в дар себе, и потому дательный падеж, во всяком случае в разговорах о начале и конце жизни, уместнее именительного.  Я - тот, кому (дано,  предоставлено, суждено). Поэтому и в разговоре о последних вещах русское "у меня есть" представляется мне более точным, чем английское "я имею". Ведь и смерть - это "меня нет", а не "я не имею".

        Наверно, эти два изумления взаимосвязаны. Именно потому, что ты не знаешь, кто ты есть, ты знаешь и то, что тебя не будет. Это незнание своего бытия в начале и знание своего небытия в конце - предполагают друг друга. Наше бытие больше нашего знания, начинается раньше, чем мы знаем себя. Но и наше знание  о себе больше нашего бытия, продолжается за его предел. Если бы знание и бытие были равны друг другу, мы бы знали, откуда мы, и не знали бы, что нас не будет.

          Наверно, возможен и такой тип существования, обратный нынешнему. Может быть, в тамошней  жизни  мы будем знать, откуда мы (отсюда) и не будем знать куда (потому что уже там).
 

                                  2. Смертная память

     У Иисуса, сына Сирахова, сказано: "Во всех делах твоих помни о конце твоем, и вовек не согрешишь" (7:39). [1]

     Помнить о смерти - вовсе не значит постоянно думать о ней.  Сама неотступная мысль о смерти разве не является  грехом?  Не только потому, что  вводит в уныние, один из семи смертных грехов, - но, главным образом, потому, что получившие дар рождения созданы для  жизни, и постоянная мысль о смерти нарушает волю того, кто послал их жить. Помнить о смерти - значит не думать о смерти, а думать "смертью", высекая в жизни начала и концы, - иначе нельзя навести ее на резкость.

 Марк Аврелий сформулировал правило: "Все следует делать, обо всем говорить и помышлять так, как будто каждое мгновение может оказаться для тебя последним". Если  поверхностно следовать этому правилу, то  ни дерева не посадишь, ни книги не напишешь - лишь  минутные вещи имеют смысл, поскольку каждую минуту за тобой может придти смерть.

 Но  смертная память  нужна  не для разоружения перед смертью, а напротив, для укрепления против нее. Готовиться к смерти - значит делать  то, что  наименее ей подвластно.  Марк Аврелий призывает к укрупнению, а не измельчению масштаба жизни. Жить так, чтобы  как можно больше отобрать у смерти, чтобы ей нечего было похитить. Смысл этого правила:  Все следует делать так, как будто  делаешь это навсегда, ибо каждое мгновение может оказаться для тебя последним. Делай только то, что переживет твою смерть.

 И тогда можно умереть спокойно. Что это значит?

Я закончил свою главную книгу - теперь я могу умереть спокойно.

Не дергайте меня по поводу лекарств и режима  - дайте мне умереть спокойно.

Пока ты не вернешь мне долга, я не дам тебе умереть спокойно.

Я вернул все свои долги - теперь я могу умереть спокойно.

Казалось бы, "умиреть спокойно"  - это оксюморон, потому что умирание есть самое беспокойное из всех возможных состояний. Умереть спокойно - значит аккуратно вычеркнуть себя из жизни, сделать все, что мог, к чему был предназначен, чего по праву требовали другие.

 Если понять Марка Аврелия как призыв освободить себя от всяких обязательств перед жизнью, поскольку каждую минуту тебя угрожает  смерть, то это уже будет совершенно иная философия - смертобожие. Вот как представлена она в романе Сола Беллоу "Херцог":
 

"Но какова философия этого поколения? Не Бог мертв - это мы уже давно прошли. Может быть, вернее сказать, что Смерть есть Бог. /.../ Смерть поджидает все эти хрупкие вещи, как цементный пол ждет падения лампочки. Хрупкая оболочка стекла выпустит со взрывом свою маленькую пустоту, и все кончено. Вот так мы и обучаемся метафизике друг на другe". [2]
    Смертобожие - признание смерти единственным Богом, началом и концом всех вещей. Зачарованность смертью, преклонение перед ней как всемогущей царицей мира.

       Даже в христианстве, религии воскресения,  такая ежеминутная готовность к смерти может обернуться  нигилистическим ожиданием  апокалипсиса "здесь и сейчас". И тогда последователи очередного апокалиптика -смертобожца покидают дома, раздают имущество, забирают детей из школы и выходят в открытое поле, ближе к небу...

     Но вечное царство  обретается не за пределом этой жизни, а внутри нее; не  отрицанием жизни, а ее утверждением за пределом самой жизни. Бессмертие, на которое уповает вера,  все-таки называется бессмертием, а не безжизнием. Бессмертие больше похоже на жизнь, чем на смерть. Поэтому нужно неотступно думать о жизни и желать ее так сильно, чтобы она могла продолжиться и после смерти. Грех - это трупное пятно на лице жизни.

  Смертная память - это как бы двойной взгляд на смерть, еще отсюда и уже оттуда.  Человек должен знать, что он умрет, и должен верить, что он бессмертен: именно в таком сочетании знания и веры он может достичь наибольшего в творении добра. Он должен  сделать наибольшее, ибо умрет, и должен сделать  доброе, ибо не умрет и будет судим по сделанному. Наибольшее добро создается сочетанием этих двух условий: краткости этой жизни и верой в иную жизнь.

        Памятовать о смерти - не  значит ставить ее в фокус, скорее, держать ее фоном для всякой мысли. Контрастным фоном, на котором всякая мысль,  как на белом холсте, приобретает рельефность и глубину.
 
 
 

                                    3.  Удар на удар

        В  жизни должно быть что-то чрезвычайное, что делало бы ее соразмерной смерти, ее сокрушительному натиску. Удар на удар. Беда в том, что  жизнь почти всегда оказывается не столь разящей и неотвратимой, как смерть. Жизнь - расслабленная, несобранная, рассыпанная на множество бессвязных мгновений, как струйка песка; а смерть - сильная, мгновенная, как удар меча. Память о смерти напрягает жизнь, делает ее более упругой.   Как война, которая полыхает где-то на границах и в любой момент может ворваться, - отсюда режим чрезвычайного положения на территории жизни.

        Если смерть одним ударом пресекает  тягучее поползновение жизни, то каким же ударом на удар должно прийтись воскресение? Можно ли даже вообразить сверкание и остроту этого клинка?

        И все равно, 60-80 среднеотмеренных лет  не удается прожить на ЧП, собрать россыпь  мгновений в один кулак. Постоянный оползень, размыв, эрозия.  На одну ударную минуту приходятся часы сонливо-бездарные - чашечка кофе, газета, фильм, а то и самое отрадное зрелище на свете - потолок.  Белый, как саван, - не в нем ли мы любим созерцать свою будущую смерть, ее успокоительно-смутную отдаленность?

        Конечно, в жизни должен быть ритм, чередование ударных и безударных, как в упругом стихе. Провисание, безделье, вялость - безударные слоги существования. Но таких размеров, чтобы на один ударный слог приходилось сотня безударных, ни в  стихах, ни даже в прозе не бывает. Жизнь - это какой-то совсем бездарный, запущенный, вялый стих. Не приходится и мечтать о ямбе,  где на один безударный приходится  один ударный, - и именно в таком порядке, как за смертью следует воскресение.

        Если смерть в одно мгновение забирает все, то почему жизнь не может быть каждое мгновение столь же производительной, как разрушительна смерть?  Что делать, как найти это чрезвычайное в жизни, раскинувшейся плоско на десятилетия, с единственным крутым обрывом в конце? Как и где найти в середине взлет, равносильный этому обрыву?

        Это один из основных вопросов Достоевского, пережившего минуты  перед ожидаемой казнью как почти равные по насыщенности всей оставшейся жизни.  Этот эпизод он потом рассказывает о себе в третьем лице устами князя Мышкина в "Идиоте": "Что, если бы воротить жизнь, - какая бесконечность! И все это было бы мое! Я бы тогда каждую минуту в целый век обратил, ничего бы не потерял, каждую бы минуту счетом отсчитывал, уж ничего бы даром не истратил!"  [3]  Признается впоследствии, что не получилось, что много минут потерял. Но все-таки из этого опыта усиления жизни близостью смертной казни  получился сам Достоевский - невероятная интенсивность и свечение его последних 20 лет, после выхода с каторги. И если смерть так напрягает и высвечивает последние минуты осужденного на казнь, то  и через толщу многих лет повседневности все-таки доходит ее  магнитное веяние, под которым опилки-минуты  образуют какие-то смысловые узоры.  Без смерти,  этого деструктивного фактора, может быть, и вовсе не было бы  никакой структуры.

        Если бы не смерть, то и бессмертие не стоило бы никаких усилий. Сейчас его приходится завоевывать: как физическое продолжение своей жизни в детях, символическое - в культуре, и духовное - в мире ином. Важна борьба, а не победа, усилие, а не успех.
 

                            4. Благодаря или вопреки?

    У  теоретиков  искусства в СССР (1950-60-е гг.)  шла дискуссия между "вопрекистами" и "благодаристами". Одни считали, что писатель достигает художественных высот благодаря своему  идейному мировоззрению, а другие - что вопреки.

    Так и все взгляды на смерть можно условно разделить на две категории: человек становится собой вопреки - или благодаря своей смертности.

    Гегель явно относится к вопрекистам.   По Гегелю, смерть есть торжество рода над индивидом. "Его несоразмерность со всеобщностью есть его изначальная болезнь и прирожденный зародыш смерти". [4] Для мыслящего существа смерть должна быть нелепостью, поскольку оно  уже вбирает это всеобщее в себя,  как самосознание.   "И поскольку теперь всеобщее имеет бытие для всеобщего..., мышление, как это само для себя сущее всеобщее, есть бессмертное; смертность состоит в том, что идея, всеобщее, несоразмерна самой себе." [5] Получается, что смертность ничего не прибавляет к человеку, а только отнимает у него жизнь, как и у животного, с той только разницей, что от человека еще остается его бессмертный дух.

        Представляется, однако, что смерть есть не просто естественная преграда физической жизни, которая преодолевается мыслящим духом, но есть вызов духу, побуждающий его к таким свершениям, которые были бы невозможны в бессмертном существе.   Смерть есть физический конец жизни и вместе с тем - начало мышления о жизни как о чем-то целом, начало усиления жизни, умножения ее потенциала. По Кьеркегору, "тайная мысль о самоубийстве обладает известной силой, которая способна сделать жизнь более интенсивной. Мышление к смерти уплотняет, концентрирует жизнь".  [6]

        Не самоубийство, конечно, а только его возможность, только мысль о нем,  тайное помышление...     Вслед за Кьеркегором Гегелю отвечает Хайдеггер: да, смерть отнимает у человека жизнь, но сознание смертности возвращает эту жизнь, собственно делает ее человеческой.  Таково мироощущение "благодаризма".  По Хайдеггеру, "смертные - это люди. Они зовутся смертными, потому что в силах умирать. Умереть значит: быть способным к смерти как таковой. Только человек умирает. Животное околевает. У него нет смерти ни впереди, ни позади него. Смерть есть ковчег Ничто - т. е. того, что ни в каком отношении никогда не есть нечто всего лишь сущее, но что тем не менее имеет место, и даже - в качестве тайны самого бытия. Смерть как ковчег Ничто хранит в себе существенность бытия....  И будем теперь называть смертных смертными не потому, что их земная жизнь кончается, а потому, что они осиливают смерть как смерть." [7]

Удивительно, что одним и тем же фактом смертности достигаются  две противоположные цели: в животном - развитие рода (эволюция); в человеке - усиление личности (экзистенции). Человек знает о своем конце, мыслью охватывает его, определяет себя этим концом - и тем самым переступает его.  Там, где время охватывает и сжимает наше тело (шагреневая кожа - это и есть наше собственное тело),  сознание перехватывает горизонт у времени, выходит победителем, созерцая свой конец, объемля свой телесный срок. Смерть - это не тольконаш конец во времени, но это конец самого времени для нас.

    В конце концов, смерть может быть использована и как рычаг, чтобы приподнять себя над земной тяжестью, почувствовать воздушную легкость своей походки по жизни - я здесь не весь, я могу улететь. Лечь ниже - улететь выше.  Сама по себе смерть тяжелее всех земных вещей, но возможность смерти как-то облагораживает, с ней созвучны "вольные мысли". Не случайно блоковский цикл "Вольные мысли" начинается  именно темой смерти:

        Все чаще вижу смерть - и улыбаюсь
        Улыбкой рассудительной. Ну, что же?
        Так я хочу. Так свойственно мне знать
        Что и ко мне придет она в свой час...

        Так хорошо и вольно умереть.

              Александр Блок.  Вольные мысли. 1.  О смерти

    Вопрос в том, как свою смертность обратить в победу над смертью. Как сделать, чтобы смерть застала тебя  живым? А то ведь иным и умирать нечего - они уже мертвые к 40-50 годам. Почти не отличаются от мертвых. Вот за это и страшно: чтобы не умереть раньше смерти, чтобы ей было что взять - а значит, и было бы что отдать, когда у смерти будет вырвана ее победа. А то смерть отдаст своему победителю не  живую душу, жаждущую воскресения, а мертвую душу, которую нельзя воскресить. Главная забота: встретить смерть живым. Умереть живым, а не жить мертвым.
 

                           5.  Я не могу умереть. Черепаха смерти.

        Собственно, откуда мы знаем, что мы умрем? Из наблюдения за смертью других людей. Но ведь умирают они. Тот, кто умирает, всегда  в третьем лице. А первое лицо и смерть несовместимы, во всяком случае, такого опыта на свете еще нет. За одним исключением. Но тот, кто мог сказать о себе "я умер" - он же и воскрес. Так что смерть в первом лице оказывается неотделимой от воскресения.

        Это очень важно понять; смерть - грамматическая категория третьего лица, как местоимение "он". То, что можно сказать о ком-то, нельзя сказать о себе.  О себе можно сказать (и то лишь на основании единичного опыта): я умер и воскрес. Т.е. вполне возможно, что для первого лица, для "меня", вообще нет смерти. Глагол бытия тоже подлежит спряжению, и смерть - это переход из 1-го лица в 3-е.  "Я" не умираю, но перехожу в "он", а это и есть смерть, подобно тому как пeреход из "он" в "я" было  рождением. Очнуться, найти себя уже рожденным - это и значит перейти в форму "я" из формы "он". Оттого, возможно, мы и не помним себя, что были не собой, а кем-то, в 3-ем лице.

        Тогда умерший - это уже не "я", a "он", что соответствует отчужденному виденью своего тела на операционном столе, о чем сообщают прошедшие опыт клинической смерти (книга Раймонда Муди "Жизнь после жизни").  То, что в третьем лице предстает смертью, в первом лице, т.е. для меня самого, а не окружающих, может представать продолжением жизни,   точнее, того, что по отношению к смерти называется "жизнь".

        Я так же не могу умереть, как не могу заглянуть в собственные глаза.  Могу - но лишь в своем зеркальном отражении, которое мною, конечно же, не является. Еще меньше являются мною другие люди, в смерти которых я вижу заведомое отражение (предсказание) своей грядущей смерти.

        У Толстого в "Смерти Ивана Ильича" есть интересное и как бы не вполне явное противоречие.  И. И. раньше знал о смерти только то, что люди умирают, что  вообще человек смертен. Из учебника логики: "Кай - человек, люди смертны, потому Кай смертен". И вот, заболев, он впервые понял, что это ложь, что смерть относится не  к какому-то абстрактному Каю, но к нему лично, что это он умрет, тот самый Ванечка, который помнит шелест платья своей матери, помнит и знает то, чего никто в мире не знает и не узнает никогда. Этой правды он не может  даже осознать до конца. Но потом, когда смерть и в самом деле подступает к нему вплотную и он проваливается в темноту,   вдруг через какие-то наплывы и барахтанье в черном мешке появляется свет и оказывается, что именно для него, умирающего, смерти нет. "Какая смерть? Страха никакого не было, потому что и смерти не было. Вместо смерти был свет".  [8]

         Толстой забыл указать, что глупый учебник логики оказался прав. Смерть существует только для Кая, для человека вообще, для всех людей, кроме меня. Для меня, Ванечки, смерти нет.

        Знают ли умершие, что они уже умерли? И откуда живой знает, что он еще жив? По качнувшейся платформе, мелькающим деревьям узнаешь движение поезда. Но жизнь - такой поезд, который едет вместе с платформой и деревьями, и потому нет гарантии, что заметна будет остановка.

        Умирание так же неуловимо для нас, как переход из яви в сон. Миг засыпания нельзя поймать, даже если только  на нем и сосредоточиться, - всегда проскользнешь мимо и очутишься уже во сне или в следующем пробуждении. Это похоже на зеноновскую апорию о том, что  Ахиллес никогда не сможет догнать черепаху. За любой отмеченный промежуток времени, пока Ахиллес будет ее догонять,  черепаха успеет продвинуться вперед, и значит, разрыв между ними будет только бесконечно сокращаться.  Так и сон, и смерть всегда чуть впереди сознания, наблюдающего за собственным засыпанием или умиранием....
 

                                     6. Доказательства  бессмертия

  "Жизнь кратковременна, искусство долговечно" -  это изречение Гиппократа,  один из первых образцов афористического жанра, обычно рассматривается как антитеза краткой жизни и долгого искусства. Но нет ли между ними и отношения "вывода", причинно-следственной связи? Именно потому, что жизнь коротка, она столь торопится создать нечто, что ее переживет - искусство в широком смысле слова. Если бы жизнь длилась бесконечно, она не нуждалась бы в искусстве. Но раз я смертен, то пусть нечто, сделанное мною, переживет меня. Жизнь кратковременна, вот почему искусство долговечно .

        У человека нет ни одной потребности, для которой не было бы источника удовлетворения в окружающем мире. Само наличие какой-либо потребности говорит о возможности ее удовлетворения, хотя превращение этой возможности в действительность обычно не обходится без труда и борьбы. Человек испытывает жажду - и находит воду. Так же обстоит дело с голодом, вожделением, потребностью сна и т.д. Все, что желанно, то и возможно. Почему же должно быть иначе с желанием бессмертия? Ведь это сильнейшая из всех потребностей - не умереть. Откуда взялась бы эта потребность, если бы она ничему не соответствовала? Другое дело, что борьба за бессмертие может оказаться отчаянно-непосильной для данной личности - не всякий, испытывающий жажду в пустыне, имеет силы дойти до источника. Но если бы в природе не было воды, то не было бы и жажды...

        Может быть, художественную (или другую творческую) профессию выбирают именно те, кто  отмечен особым страхом смерти и хочет каждый день работать над ее преодолением, символически ее побеждать. Правда, к середине жизни многие испытывают разочарование и отказываются от искусства в пользу более верных, буквальных средств спасения (как Гоголь, Толстой).

        Отчего мы  получаем  удовлетворение от культуры? Рисовать, писать, петь, играть, перевоплощаться - что в этом такого занимательного, почему этого просит душа?  Культура есть черновой набросок бессмертия, его условная, символическая форма, подражание бессмертию - как жизнь христианина мыслится подражанием Христу (Фома Кемпийский).   Иначе как объяснить, что мы хлопочем часами над какой-то поэтической строкой или живописным мазком? Да пропади оно пропадом, если все равно умрем!

        То, что Фрейд открыл под маской либидо, есть одна из разновидностей инстинкта бессмертия. Потому и противопоставлены у него Эрос и Танатос ("По ту сторону принципа удовольствия"), что инстинкту смерти может равномощно противостоять только инстинкт бессмертия. Но это значит, что либидо -  лишь разновидность более мощного, всеохватывающего инстинкта.  Можно назвать его и Эросом, но тогда половой инстинкт - лишь одно из его проявлений.

        Нужна сильная натяжка, чтобы объяснять тягу к культуре скрытым удовлетворением полового инстинкта в виде сублимации, т.е. вынужденной или добровольной отсрочки полового акта, в которую вписываются все сновидения, искусства, формы правления,  религии и т.д. Собственно, в рамках данной теории  культура и не приносит настоящего удовлетворения, а напротив, причиняет неудобство и страдание, поскольку подавляет, ограничивает, запрещает, отсрочивает удовлетворение полового инстинкта и в лучшем случае дает его иллюзорное удовлетворение, "сублимацию" (Фрейд, "Неудовлетворенность культурой"). Получается, что культура - это отброс либидо, свалка несостоявшихся, неутоленных влечений. Но мы-то знаем, что культура приносит истинное удовлетворение - не половому инстинкту, а инстинкту бессмертия, разновидностью которого является половой (увековечить себя в своем смертном подобии,  в потомстве). То, что Мандельштам в своей воронежской ссылке, уже на краю гибели, назвал "тоской по мировой культуре", было тоской по бессмертию, выживанию в строчках или полотнах, коль скоро не дано выжить их создателю.

         Культура есть величайший аргумент   в пользу бессмертия, быть может, более убедительный, чем все пять метафизических доказательств бытия Бога. Города, башни, музеи,  поэмы, романы, трактаты -  это образы  вечной  жизни, хотя в них спасения (и то временного)  удостоен еще не сам человек, а только его создания. Я бы сравнил удовлетворение от культуры с желанием Фомы вложить персты в раны Воскресшего, чтобы удостовериться, что плоть может пережить смерть - и что это та же самая, не поддельная плоть, все еще осязаемая, хотя и пронизанная уже каким-то сиянием и нетлением. Культура - это педагогика бессмертия для смертных существ.

        Но если есть в человеке тоска по культуре, то есть и тоска внутри самой культуры, ее недостаточность для человека: не потому, что она подавляет его "эрос", а потому что недостаточно выполняет его волю к бессмертию и напоминает о смертности самого человека среди его  более долговечных созданий. Культура усиливает  нашу  смертную тоску, являя в творениях их превосходство над творцами.

На эту тему "неудачи культуры" много писал Н. Бердяев, сетуя на чисто символический характер ее вневременных ценностей и призывая  к эсхатологическому прыжку поверх барьеров культуры, "вверх тормашками" - в подлинную вечность. "В культуре есть вечная, мучительная неудовлетворенность.... Неудача и неудовлетворенность культуры связаны с тем, что культура во всем закрепляет плохую бесконечность, никогда не достигает вечности".  [9]  Но если культура - черновик бессмертия, то дальнейшая работа  должна вести не к комканию черновика, а к его отбелке. Путь к бессмертию лежит не в обход культуры, а через ее  усиление, через вечностное в ней.
 
 

                                  7. Компьютер и смерть

Язык генов и язык слов. Нет ли между ними преемственности - биологической и логической? Я говорю на языке (словесном) только потому, что язык говорит мною (генетически). Человек опредмечивает в языке свою собственную "обреченность", изреченность на языке генов. Лингвистика - генетика культуры. Генетика - лингвистика природы.

Не воспроизводит ли язык моей мысли (тот, каким я пишу) - язык моих генов (каким я записан в книгу жизни)? Конечно, со множеством ошибок, описок и нововведений - "мутаций".  Ведь язык, которым мы пользуемся для создания новых сообщений, гораздо более индивидуально гибок, чем тот, что заложен в нас генетически. [10]

Но что если возможна и обратная перекодировка, генезис новых причудливых организмов на основе наших речевых стилей?  Быть может, перевод с языка слов на язык генов - это и есть мутация-трансценденция, дающая жизнь новым иноприродным организмам, или даже целым классам, семействам живых существ? И тогда написанное мной есть генетический фактор в жизненной эволюции какого-то маленького нездешнего мэ-мира?  Если в иных мирах существуют классы живых существ, чей генотип определяется философским языком Гегеля или Канта, Ницше или Гуссерля, то быть может, возникают где-то и такие маленькие отряды одноклеточных, которые моделируются языком моей мысли? О, только бы они были счастливы!

       Быть может, в иных мирах мы и сами заново рождаемся как организмы, генотип которых образован  нашей языковой деятельностью в этом мире? Мы не можем предсказать своего посмертного существования, но зато сами наговариваем его. Каждому дано "накликать"  себе свою форму бессмертия. Смерть в терминах информационной теории есть перевод с языка на язык, требующий стирания оригинала - подобно тому, как мы стираем гибкий, переносной диск, информация с которого уже вписана в компьютер.

  Представьте диск, скрывающейся в темной щели компьютера. Он мягко входит туда, как бы втягивается принимающим устройством - и затем информация, записанная на нем, считывается  в память компьютера. После чего следует команда "trash",  и информация стирается с гибкого диска, сбрасывается в  мусорный ящик, который время от времени опорожняется. Это и есть смерть. Информация записывается в память компьютера, на твердый диск -  то, что называется "бессмертием", или "спасением души", - и стирается с диска,  на который была первоначально записана...

Может быть, человеческие организмы - это такие диски, которые в ходе своего кратковременного существования на земле переносятся из компьютера в компьютер, из одной информационной системы в другую, более высокого порядка. И тогда наша задача - обеспечить воспроизводство языка, которым мы созданы, в двойном смысле -  в детях и в текстах. Во-первых, передать свой биокод существам, которые продолжат эстафету жизни, информационный обмен в нашем мире, и во-вторых, перевести этот биокод  на язык слов и понятий, который обеспечит переход нашего генотипа в информационные системы других миров.

        Что ты делаешь? Спасаюсь от смерти.  Как? Пишу, то есть перевожу язык своих генов на язык слов. В надежде, что со временем станет возможен и обратный перевод - воссоздание индивида  по образчикам его литературного  стиля.

       Смешная надежда! Я кладу руку себе под голову и под волосами ощущаю биение какой-то жилки. Господи, из какого второсортного вещества создан человек! Из того же вещества, что пошло на зайцев и бегемотов -  мышцы, сухожилия, кровяные сосуды, которые через полвека жизни начинают болеть, а еще через 20-30 лет -  гнить и разлагаться. Представьте компьютерные схемы, процессоры, микрочипы,  упакованные не в стальные и пластмассовые каркасы, а в гнилое тряпье. Так и мозг человека упакован не в эфирные и лучистые тела, а в слизь и мясо. И этот мозг знает, что погружен в гниль и непрерывно черпает от нее заразу, знает, что скоро умрет, хотя знать этого нельзя, не положено, животные милосердно избавлены от этого знания.

        С изобретением Сети, как оцифрованной, потенциально бессмертной записи сознания,  особенно нелепой становится смерть. Говорят уже о том, что лет через двадцать емкость компьтеров настолько возрастет, что они смогут вместить всю инфомацию, которая содержится в человеческом мозге, т.е. стать двойниками интеллекта. [11]  Если мысли мои, гораздо более хрупкие, чем мое тело, могут обрести бессмертие в этом виртуальном пространстве, то почему тело мое должно умереть? Я хочу вечно созерцать, как "мысль одна плывет в небесной синеве" (Пушкин), т.е. на экране компьютера. Я не хочу терять своего права на вечность только потому, что у меня есть руки, ноги, какие-то там клетки, сухожилия, которые мне вообще не нужны. Почему мозги продаются только в одном пакете с почками и прочей требухой? Кому нужны эти бицепсы, кто использует их на полную катушку - спортсмен, культурист, донжуан, - пожалуйста, пусть умирает. Я же без всего этого могу обойтись - и не понимаю, почему моя мысль может жить вечно, а я не могу мыслить вечно.

        Уже книга по сравнению с манускриптом усилила это чувство нелепости смерти. До книги все умирало вместе с человеком, все изнашивалось почти столь же быстро, как и он сам, и безумие смерти не было столь очевидно. Надежда была только на постоянные усилия все новых поколений переписчиков. Но и книга - все еще ветхая оболочка мысли, она старится вместе с человеком, хотя и медленнее, чем он. А вот Сеть, кажется, принадлежит вечности, и рядом с ней скоротечность нашей жизни просто нелепа. Сидел у монитора, впивался в него мозгом, переливал в него свою мысль - и вдруг лопнула какая-то там жилка или хрящик, и в глазах навеки остекленела экранная синева.
 
                                           *    *   *
    Можно вот сейчас, сидя за компьютером, предметно представить себе ад и рай как два способа переживания вечности.

        Стучать по клавишам компьютера как физическое занятие - непереносимо. Какая-нибудь маленькая статья в 10 страниц - а ведь это 25 тысяч букв-ударов.  Каторжный труд, стирающий личность в порошок, если делать это механически, выстукивать пальцем.

        чбнннйчгфдрртфгтычгчйуучйыччгтфтггччыййк

        Одной строчки не допечатал - и уже изнемог. А между тем, подхваченный мыслью и замыслом, этого не замечаешь, и время сворачивается. 10 страниц - как одно мгновенье.  Хотя действие то же самое, клавиши те же самые. Может быть, вечность - это столь осмысленное времяпрепровождение, что время исчезает, не воспринимается. Ощущение времени - от нехватки смысла. Когда бесцельно барабанишь пальцами по клавишам, чувствуешь, как тело застывает, превращается в труп.

                                        *   *   *
        Скука  - умирание души в непереносимой для нее вечности. Мука ада - это скука. У Пушкина в набросках к "Сцене из Фауста"  черти в аду играют в карты.

        Ведь мы играем не из денег,
        А только б вечность проводить.
Вот это самое ужасное: "проводить" вечность, как если бы она была временем, - и жглась, как жжется время в процессе пустого "времяпрепровождения". Жизнь на адской сковороде.

Кстати,  "времяпрепровождение", кажется, самое длинное слово в русском языке - 19 букв, и своей долготой вполне соответствует тому, что обозначает. Произнесешь - и уже успел провести время и изрядно соскучиться.  Хочешь вроде бы убить время - а оно убивает тебя.
 

                                  8.  Много жизней.

Смысл жизни в том, чтобы прожить как можно больше жизней. Сначала - в этом теле, а потом, если есть иная жизнь, то и в других телах.

При этом возникает ряд сложностей. Очевидно, больше всего жизней  живет тот, кто успевает, хотя бы в воображении, побывать разными людьми,  сменить много ролей, масок.  Так бывает у художника, писателя, актера, мыслителя, человека, способного жить за других, воображать или мыслить себя другим. Но каждая из таких вторичных жизней все-таки немного тусклее, иллюзорнее первой, единственной. Человек может круто повернуть свою жизнь, начать все сначала, переехать в другую страну, поменять профессию, семью, круг друзей и, соответственно, умножить количество своих жизней. Но возникает вопрос, на каком числе начинается саморазрушение жизни, многократно сложенной пополам, и еще раз пополам, до четвертушек, осьмушек, так что бумага начинает ветшать и рваться на сгибах. Где предел самосохранения в самоумножении, с чего начинается необратимый износ?

У голограммы, трехмерного изображения объекта, есть интересная особенность. Если пластинку, на которой записана голограмма, разделить на части, то каждая из них воспроизводит целостный вид объекта, т.е. сохраняет свойства всей голограммы. Но изображение получается несколько стертого, ухудшенного качества. И так, деля последовательно части голограммы на все более дробные части, мы воспроизводим голограмму в целом, но теряем четкость оригинала; иными словами, количественное умножение, при сохранении объема, ведет к вырождению качества.

Не так ли происходит и с умножением жизней внутри жизни: каждая из них чуточку "как бы" жизнь, а следующая уже "как бы как бы"; и так, в порядке возрастающего количества оттисков, теряется резкость изображения, первичность опыта.  Вероятно, лучше всего выполняет смысл жизни тот, кто живет как можно больше жизней, но при этом ни одна не прерывает и не заменяет другой, а они разворачиваются как бы в разных планах, не теряя интенсивности, а напротив, даже возрастая благодаря взаимодействию разных планов: действительного, воображаемого, телесного, духовного... Писатель, проживающий много жизней в своем воображении,  в своих героях и вместе с тем ведущий свою собственную, последовательную, неразорванную жизнь, ближе к полюсу интенсивности, чем человек, постоянно начинающий свою реальную жизнь сначала, не доводящий ни одного черновика до беловика.

Есть еще и та сложность, что многократное проживание этой жизни может сильно уменьшить шансы на вхождение в жизнь иную. Можно здесь так лихо поджечь свою жизнь со всех концов, такой устроить праздничный фейерверк, что ничего, кроме пепла, не останется. Поэтому приходится жертвовать частью разных жизней, чтобы сохранить возможность для жизни совсем иной. Приходится рассчитывать свое движение по жизни как марафон без финишной черты - бег в потенциальную бесконечность.  Для этого нужно бежать как можно быстрее, но не слишком быстро, чтобы сохранять силы и дыхание для долгого бега по пересеченной местности. Пересеченной рвами и ущельями. Болезнями и смертью.
 

                                     9. Вечность времени

 Сверхзадача - вовсе не в том, чтобы смертному существу стать бессмертным,  а в том, чтобы само смертное обессмертилось. Я хотел бы, чтобы время стало вечным, не теряя своей временности. Вот так,  как я сейчас живу, и тоскую, и ленюсь, и презираю себя, и радуюсь пустякам, и отчаиваюсь от собственной бездарности, и  боюсь  умереть, - вот так, в этом смертном состоянии малого существа, которое копошится в песочке времени, пытаясь слепить из него что-то нерушимое, я и хотел бы жить вечно. Чтобы вечное давалось не как заведомая гарантия, а рождалось из непрерывности и нескончаемости моей временности, всех этих жалких и малых дел. Не иметь вечного заранее, а непрерывно его получать,  как нескудеющую милость, как продление дел еще на один вершок, еще на год, на десятилетие. Я хочу вечности не как права, а как милости, потому что только милость, незаслуженная и непредсказумая,  сохранит для меня все обаяние и доподлинность времени, в которое я заброшен, в котором я изнемогаю.

        Если дать мне вечность сразу и сказать: живи вечно - я бы тут же утратил почти все из того, что составляет мое я,  любимую и тоскливую временность. Возможно, я бы умер духовно в тот момент, когда мне предоставили бы всю полноту вечности, вытолкнули в ее безграничный простор. Или, может быть, я воспринял бы ее как ад, где все мое, состоящее из времени, пожиралось бы бесконечной внутренней пустотой. Нам остается только благодарить Бога, что вечность не дана нам сразу, "единовременно". Но нам еще надо молить Бога, чтобы она давалась нам постепенно,  изо дня в день, из месяца в месяц,  как нескончаемость самого конечного.

        Возможно ли это - жить вечно во временном? Тут сразу две заботы: чтобы  такое существование оставалось временным и чтобы оно становилось вечным. Я не хочу умирать, но я и не хочу быть неумирающим. Я хочу быть смертным, не умирая, - бессмертно-смертным, как неопалимая купина, вечнозеленое пламя, время, пожираемое и все-таки не уничтожаемое вечностью.
 

                                10.  Неклассическая смерть.

Мысль начинает с понимания, а кончает непониманием. И ничто не заслуживает мыслящего непонимания  больше, чем мыслимое несуществование - смерть.

 Думать о смерти нужно для того, чтобы все меньше и меньше ее понимать. Сосредотачивая взгляд на предмете, перестаешь его видеть. Думая о смерти, постепенно удаляешься от нее,  выводишь  из ума, теряешь из виду - и она проходит быстрее, чем жизнь.

Человечество напряженно думало о смерти, вперялось в нее - и вот к концу 20-го века смерть стала расплываться и исчезать. Отсюда и так называемая "неклассическая" концепция смерти - как растянутого процесса вместо моментного, одноразового события.  Мишель Фуко пишет: "Смерть, таким образом, оказывается множественной и растянутой во времени; она не является тем абсолютным и особенным моментом, по отношению к которому времена останавливаются, чтобы обратиться вспять, она, как и болезнь, обладает неким кишащим присутствием, которое аналитик может распределить в пространстве и времени."  [12]

 Фуко не договаривает. Если долго думать о смерти, она растягивается в болезнь, но если думать еще дольше, она выходит и за очерченные рамки болезни,  - становится неотличимой от жизни, одним из ее измерений. В нетрадиционной, или неклассической концепции  "смерть предстает, прежде всего, как внутрижизненное событие, микрособытие, событие не затрагивающее бытийные основания... Так смерть перестает быть одномоментным, неделимым и абсолютно внешним завершением жизни... Смерть становится мультиплицированной и дифференцированной в порядке размещения в жизни ее отдельных событий и знаков".  [13] Чем дольше думаешь о смерти, тем больше сродняешься с ней, впускаешь ее в долготу самого существования - и смерть постепенно исчезает как отдельное событие,  становясь испытанием на прочность каждого дела, упражнением в долгожительстве.

 По словам Адорно, "невозможно думать о смерти как о последней вещи, чистой и простой.  Попытки выразить смерть в языке тщетны, даже в логическом смысле, ибо кто есть субъект, к которому мы относим предикат 'мертвый'...?" [14]   В самом деле, у смерти нет своего субъекта, и для своих предикатов она заимствует язык у живых. "Сократ мертв". Но ведь тот, кто мертв, уже не Сократ, мы не знаем, кто он или что оно. Называя Сократом того, кто мертв, или то, что мертво, мы предполагаем его идентичность с тем Сократом, который жил.  У смерти нет собственного языка, кроме частицы "не". "Умер" значит "больше не живет", "его уже нет". Но сказуемое смерти относится к тому же самому подлежащему, что и все прочие сказуемые: Сократ жил, мыслил, говорил, умер...  Бессмертие - это и есть сохранность жившего в самой смерти: идентичность субъекта суждения - языковой эквивалент бессмертия души.

 Этим я хочу сказать не то, что бессмертие - лишь языковая иллюзия, но то, что о смерти можно говорить лишь языком бессмертия, предполагая идентичность  субъекта жизни и смерти.  Подлежащее остается, а сказуемые меняются, и "мертвый" или "умер" - лишь одно из них, наряду с "мудрый" или "мыслил", "веселый" или "смеялся"... Язык превращает смерть в дело жизни, в один из ее предикатов, ибо у смерти нет своего языкового субъекта.

 В этом смысле постклассическая концепция смерти возрождает смысл  религиозного памятования: "Во всех делах твоих помни о конце своем, и вовек не согрешишь."  Если не согрешишь, то  и смерти избегнешь. Чем больше думаешь о смерти, точнее, думаешь "смертью", тем меньше ее остается там, в конце, словно она уже везде и нигде.



1.  В славянском переводе: "Во всех словесех твоих поминай последняя твоя, и во веки не согрешиши".

2. Saul Bellow. Herzog. NY, Viking, 1961, p. 290.

3. Ф. М. Достоевский. Полное собрание сочинений в 30 тт., Л., "Наука",  1973, т. 8, с. 52.

4. Г. В. Ф. Гегель. Энциклопедия философских наук. М., Мысль, 1976,  т. 2, с. 574.

5. Там же, 577.

6.  Kierkegaard S. Die Tagebucher, 1834-1855, Munchen, 1953, S. 463.
О понимании смерти у Кьеркегора, как и у некоторых других философских классиков, тонкие рассуждения найдем в книге Валерий Подорога. Выражение и смысл. Ландшафтные миры философии. М., Ad Marginem, 1995, 94-102.

7.  М. Хайдеггер Вещь, в кн. М. Хайдеггер Время и бытие. Пер. В. В. Бибихина. М., 1993.

8. Л. Н. Толстой. Собрание сочинений в 20 тт., М., Художественная литература, 1964, т.12, с. 115.

9. Н. А. Бердяев.  Философия свободы. Смысл творчества. М., Правда, 1989,  с. 521-22.

10. Со времени расшифровки генетического кода и биологи, и лингвисты не перестают удивляться сходствам между предметами их изучения. На эту тему см. Роман Якобсон. Лингвистика в ее отношении к другим наукам, в его кн.  Избранные работы. М., Прогресс, 1985, сс.  387-404. В частности, Р. Якобсон пишет: "Генетический код как первичная манифестация жизни, с одной стороны, и язык как универсальный человеческий дар, обеспечивающий важнейший переход от "дочеловеческого" состояния" к цивилизации, с другой стороны, - это два фундаментальных резерва информации, передаваемой от предков к потомкам, хранилища молекулярной наследственности и языкового наследия - двух необходимых предпосылок культурной традиции" (с. 395).

11.  См. Ray Kurzweil. The Age of Spiritual Machines. NY: Penguin Books, 1999;
М. Эпштейн. Debut de siecle, или От Пост- к Прото-. Манифест нового века.
Знамя, #5, 2001, 180-198.

12. Foucault M. Naissance de la clinique. Paris, 1993, p. 145.

13. Андрей Демичев. Дискурсы смерти. Введение в философскую танатологию. Санкт-Петербург. ИНАПРЕСС, 1997, сс.118-120.

14. Theodor W. Adorno. Negative Dialectics.  Transl. by E.B. Ashton. New York: Continuum, 1992, p.  371.