Михаил Эпштейн


ВСТУПЛЕНИЕ.
НА ГРАНИЦАХ КУЛЬТУР: РОССИЙСКОЕ - АМЕРИКАНСКОЕ - СОВЕТСКОЕ

 1. О ТЕМЕ

В этой книге три главные темы: Россия, Америка и Советский Союз. Отношения в данном треугольнике, на первый взгляд, асимметричны, потому что Россия рассматривается, с одной стороны, в отношении к далекой и чуждой цивилизации,  с другой - в отношении к самой себе, к прежней своей советской ипостаси. Но, как заметил Монтень, "в разные моменты мы не меньше отличаемся от себя самих, чем от других". [1] Это правило можно распространить и на личность народа, страны, о чем сказано у Паскаля: "Время потому исцеляет скорби и обиды, что человек меняется: он уже не тот, кем был... Точь-в-точь как разгневанный народ: взгляните на него через два поколения - это по-прежнему французы, но они уже совсем другие" [2]
За последние годы Россия стала едва ли не больше отличаться от самой себя, чем от многих других стран. Во всяком случае, та самая оппозиция, которая раньше определяла ее отношения с Америкой - оппозиция демократии и тоталитаризма, рынка и плана, коммерции и идеологии - в 1990-е гг. перенеслась во внутрироссийскую политическую борьбу и смуту. Американское, т.е. "наиболее чужое, враждебное, противоположное", органически вошло в отношение России к самой себе,  определяя степень ее растущего отчуждения от себя, от своего советского прошлого.

Вот почему в заглавии "американское" стоит между "российским" и "советским", как знак той культурной инаковости, "зарубежности", которая теперь осваивается Россией как момент ее самопреодоления - выхода за собственные рубежи, расчета со своей историей. Я не претендую в этой книге на описание американской цивилизации как таковой - меня интересуют те знаки американского, которые работают в самосознании постсоветской России как ориентиры ее возможного вхождения в круг "других", "развитых", "благополучных" цивилизаций.

Таким образом, в книге рассматриваются контрасты (1) американского и советского, (2) российского и советского - и возникающие отсюда (3) феномены сближения российского и американского. Иногда это - увлекательный разговор глухих, понимающих совсем не то, что подразумевает собеседник; иногда - неожиданная перекличка внутри разноголосицы, "диалог врасплох и поневоле", при отсутствии прямой обращенности друг к другу.

В самом грубом и схематическом приближении можно сказать, что новая Россия есть своего рода посредник в той смысловой оппозиции, которая некогда существовала между Америкой и Советским Союзом, между демократией и тоталитаризмом. Россия пытается осуществить переход от одного к другому, но в результате наложения тоталитарных и демократических кодов возникает причудливая система знаков, где, например, рынок, отвергающий идеологию, сам становится одной из форм идеологии, а свободная пресса, порвавшая с бодрым дидактизмом советского образца, все-таки не выдерживает нейтральной, "западной" манеры в подаче информации и впадает в тон саркастически-игривый или мрачно-апокалиптический.

К этим переходным структурам, возникающим в процессе ускоренной модернизации российского общества, можно отнести удачный термин культуролога Григория Померанца: "гротескность социальных структур". [3] Если новая Россия - это процесс сложного, многоступенчатого опосредования между советским и американским, то промежуточные результаты этого процесса гротескны: к тоталитарному телу, в котором еще бьется идеологически пылающее сердце, приставляется демократически мыслящая голова. Быть может, лучший механизм описания современной российской действительности - это "серьезная пародия", демонстрирующая нелепость и необходимость перевода одних структур, тоталитарных, на язык других, демократических.

Когда-нибудь в будущем, по мере "обустройства" России, гротескность сгладится и возникнут более строгие, одномерные модели описания этой страны. Но было бы непростительным для исследователя упустить этот момент "вселенской смази", каламбурного смешения знаков и пренебречь гротеском как методом адекватного описания возникающей эклектической культуры: посткоммунистической, раннекапиталистической.
 
 

2. О ЖАНРЕ

Многие из этих опытов о России и Америке (около сорока),  передавались из Нью-Йорка в Россию для десятков миллионов радиослушателей. [4]  Общенародная аудитория поневоле диктовала законы жанра, который сложился у меня в некий философический лубок. Расписные, ярмарочные образы идей - замысловато-потешные картинки, которые передаются из рук в руки и отличаются простотой линий и броскостью красок, не оставляя места для оттенков, тонких штрихов... Радио вдруг открыло мне путь народомыслия, интеллектуального фольклора.

Если возможна фольклорная поэзия (былина), проза (сказка), музыка (песня), живопись (лубок), - то почему не философия? Тем более, что фольклор - это анонимная всеобщность образа, а философия - логическая обобщенность понятия: оба тяготеют к предельной общности - воображения и мышления. Почему бы им не сложить усилия? Красочность народного примитива наложить на чистоту отвлеченной идеи?

К тому же яркость достигается наложением двух картинок, которые резко оттеняют друг друга. Никогда жизнь не казалась мне столь яркой, как в эту пору переводных картинок, смысловых игр двух культур, когда один слой восприятия, еще не стершийся, российский, накладывался на другой, еще не проступивший, американский. Впрочем, с чего соскабливался серый катыш, распеленывая потустороннюю яркость рисунка, - этого точно не установить. То скука повседневной Америки заставляла ярче заиграть краски памятной, все более вымышленной и небывалой России. То память о серой ватной России побуждала жадно впитывать свежевыкрашенный, не обсохший блеск Америки, поспешным обжорством утоляя свой сорокалетний цветовой голод.

В любом случае занятие это, хотя и мыслительное, совпадало с любопытным ожиданием детства: что за цветущая тайна откроется по ту сторону плотной бумаги, если постепенно скатать с нее эту сторону и оставить только ту - почти рвущуюся, лепестковую, слизисто-призрачную пленку вымысла. Америка была по отношению к России - ожившей утопией. Россия была по отношении к Америке - не отпускающей ностальгией. Я пользовался реалиями одной, чтобы другую обозначить - то ностальгически, то утопически. Да, это не Россия и не Америка, это именно российская память и американская мечта, как явления общественного сознания, к которому автор по радио обращался - и от которого вещал как типичный его представитель, лирическое "мы".

 Две особенности лубка особенно привлекали автора: его лаковая наивность и скрытое в ней лукавство. Лубок потому и позволяет себе подчас смертельную серьезность и напыщенность, что они предварены изнутри - скоморошеством самого жанра. Лубок одновременно метит и в бровь, и в глаз - в чистую цветовую радость зрачка и в изогнутую ухмылкой и сомнением бровь.

 И естественно, когда твой голос становится добычей радио, когда полнаселения страны превратилось по ту сторону в одно огромное ухо, - голос не может не дрожать от напряжения, радиируя блеск и гром неких сверхценных идей. Когда перед тобой радиомикрофон, ты поневоле - рапсод, баян, акын, чей голос блуждает по стране, лишенный авторства, растущая сумма своих отголосков. Но, внутри этой полнозвучной манеры, современный говорун не может не смешить самого себя мелкостью своей мыслящей фигуры, прильнувшей к техническому усилителю. Радио, увеличивая гулкость текста, позволяет осознать его пародийность.

 Не отсюда ли произошел и постмодерн, тридцать лет преобладавший в западной культуре, -  комический испуг мелковатого содержания перед разгоном технических средств, громогласных форм, которые нечем заполнить? Если уж действительно громовые истины говорились тихим голосом для тесного кружка людей, - то о чем говорить по миллионному усилителю? Остается только подтрунивать над раскатистой, напряженной стрункой в собственной речи и слегка притворяться: это не я, это она сама так говорит. Это всемогущий язык радио говорит мною, а я тут почти не при чем, лишь цитирую то, что через меня сказалось.

 И вот голос сворачивается, скисает, как молоко на жаре. Текст - выпавший осадок этого перекипевшего голоса. Постмодерн - осадок, оставленный в культуре ее огромными техническими возможностями, пристыженное своей мелкостью содержание горделивых форм...

 ...или, попросту, радио, вдруг осознавшее себя пародией на ангельскую весть.

                                        *   *   *

Около половины этого тома составили тексты, которые не звучали на радио.  Они печатались в журналах "Звезда",  "Октябрь", "Слово/Word (Нью-Йорк), "Столица" (Москва), "Стрелец" (Нью-Йорк-Париж-Москва),  в "Независимой газете", "Новой газете", "Экране и сцене" (Москва), в "Новом Русском Слове" (Нью-Йорк), "Бостонском времени" и "Бостонском марафоне", в сетевых "Русском журнале" и "Веере будущностей. Техно-гуманитарном вестнике"  и других изданиях.  Примерно 25 эссе публикуются впервые.
 


1. Мишель Монтень. Опыты, в 3 кн. М., "Наука", 1979, кн.2, гл.1, с. 298.

2. Блез Паскаль, "Мысли," фрагмент 122.

3. Самосознание. Сб. ст., Нью-Йорк, изд. "Хроника", 1976, с. 234.

4. Радиостанция "Свобода" в Нью-Йорке, программа "Поверх барьеров", ведущий Александр Генис.