Михаил Эпштейн

                        ТОНКИЕ ЖУРНАЛЫ В МИРЕ ТОЛСТЫХ ГАЗЕТ

        Литература - детская болезнь России, её сладкая истома, легкий озноб и бред под теплым одеялом. Если выздоровеет, спрыгнет с кровати - там же, под смятой подушкой, останется и её любимая книжка. Никогда уже не будет так читаться - навзрыд, взасос, нараспев, как в глухое брежневское время. В России видятся уже очертания новой, постсловесной культуры, более занятой молчаливыми реальностями этого мира. Когда у человека есть свое дело, когда он много и напряженно работает, для запойного чтения, заменяющего все радости жизни, остается не так уж много времени.

        В американской школе, где учатся сейчас мои дети, учительница вдумчиво спросила: а какие у них увлечения? Я, по совести, не знал, что ответить. Ну, они любят плавать? - предложила учительница. Я молчал. Они любят фотографировать? Они любят готовить вкусные блюда? Они обожают компьютерные игры? Они играют в баскетбол? В футбол? Они увлекаются динозаврами? Они собирают марки? Они катаются на роликовых коньках?

        Я печально молчал, сознавая некоторую неразвитость своих детей по американским стандартам. Наконец, учительница спросила: что они делают дома в свободное время? - Читают в основном... Разные книжки, - ответил я неуверенно. И тут она просияла. Ну вот видите, сказала она, какое у них интересное хобби. Они читают. - И сделала пометку в своей записной книжке.

        В чем нелепость и показательность этого разговора? Это, по сути, разговор двух культур, которые плохо слышат друг друга. Одна из них построена вокруг книги, в другой чтение - одно из многих увлечений, наряду с баскетболом и электронными играми. В России определение "хобби" могло бы относиться не к чтению как таковому, а к его специальным разновидностям: хобби - детективы, исторические романы, книги о Пушкине... Так меняются ролями часть и целое внутри разных культур.

        Но что же ожидает нас в пост-Гуттенбергову эпоху, которая для большинства западных стран уже наступила? Мы не будем обсуждать отношение печатного слова к телевидению и другим видам коммуникаций - остановимся только на меняющемся соотношении самих форм печати. И не будем пророчествовать о туманном грядущем, а взглянем туда, где оно - плохо или хорошо - но уже отчасти воплотилось.

        Прежде всего, предвидима такая перемена: наши газеты быстро начнут толстеть, а журналы - худеть. Иностранца в советской стране всегда поражал изможденный, чахоточный вид газет (как правило, 4 - 6 страниц) и тучный, почти апоплексический вид журналов (таких, как "Новый мир" - страниц под триста большого формата).

        На Западе, наоборот, обычная ежедневная газета состоит примерно из десятка разнимающихся тетрадей ("Политика", "Бизнес", "Спорт", "Городские новости", "Стиль жизни", "Наука" и т.д.) - в общей сложности, страниц сто, не меньше. Что касается воскресных газет, то на этот пуд вздымающейся бумаги и взглянуть страшно, такая сокрыта в нем бездна информации, непосильная уму. На этом фоне западные журналы выглядят суховато-подтянутыми: ну шестьдесят, ну сто двадцать, ну, если очень уж специальный, сто восемьдесят страниц.

        И это не просто разные объемы - это разные срезы общественного сознания. В СССР история текла иссякающей струйкой, и вполне хватало плоской двухлистной газетки, чтобы наполнил ее поток дозволенных новостей. День ото дня отличался не больше, чем на толщину наших ежедневных газет.

        Что касается ежемесячных журналов - о, это совсем другое дело! Журналы подвергали нашу действительность литературно-художественному и общественно-политическому осмыслению. На тонкой подкладке фактов нарастала толстенная шуба образов и мифов. Где еще журналы преподносили читателям растянутую на месяцы и годы свежую новость семейного, военного, производственного романа или многотомной эпопеи? Дни подстригались и укорачивались в куцых наших газетках, чтобы удлинялось тягучее содержание наших журнальных месяцев и лет.

        А дальше начинался черед книг, как правило, в твердых обложках, словно консервных банках, призванных навсегда сохранить в нетленном виде могучую дрему художественного ума. На мягкие обложки обижались, как на признак второсортности, и доставались они писателям-неудачникам. И непонятно было, почему это на Западе писатели так боятся остаться под твердой обложкой и, наоборот, норовят выпрыгнуть и забиться смятыми комками в читательские карманы. Страшно ведь - скомкают, изувечат.

        Теперь, по мере роста реальности и таяния мифов, наши журналы и газеты примут обратные пропорции. Новое чувство истории набухнет мириадами фактов и раздвинет подшивки газет. Одна газета сравняется в толщине с прежней месячной подшивкой. Журналы же выбросят из своих недр многочастные романы, поэмы, эпопеи, законную добычу книгоиздателя, и заметно приободрятся и похудеют, почувствовав ускоренный ритм месячной жизни.

        Журналы изменятся в лице, но преобразуется и их профиль. Раньше было так, что художественные журналы, вроде "Знамени" и "Москвы", считались массовыми и предназначались для широкой публики. Теоретические журналы, вроде "Вопросов философии" и "Вопросов психологии", считались специальными и издавались малым тиражом. Вполне по заслугам, потому что в одних процветала беллетристика, в других - схоластика. Искусство для немногих и философия для всех - это было страшнее всего. Никак нельзя было допустить, чтобы искусство заговорило на особом, изысканном языке, уклоняясь от идейной доступности. И никак нельзя было допустить, чтобы философия и психология заговорили на живом, общедоступном языке, уклоняясь от методологической правильности.

        Можно предположить, что теперь художественные журналы начнут специализироваться, искать своего читателя и подпольным тиражом в сто-тысячу экзепляров приобщать его к изощренным словесным и живописным экспериментам. И можно предположить, что возникнут журналы по философии, этике, психологии, социологии, религии, эзотерике, которые будут обращены к десяткам и сотням тысяч, если не миллионам, и будут привлекать теоретическое мышление к насущной жизни и к богатству повседневного языка. Иными словами, возникнут журналы для художественной элиты и мыслящего народа.

        Ведь это тоже странный предрассудок прошедшей мифо-идеологической эпохи: будто художественное мышление является наглядным и массовым, а научное - сугубо отвлеченным и специальным. 20-ый век все перевернул, и теперь скорее художественная способность ума может считаться чем-то специальным, трудно доступным, тогда как научно-гуманитарное сознание становится нормой и точкой отсчета для подавляющей части образованного населения.

        И последнее предсказание: книги выпрыгнут из твердых обложек, зато туда упрячут ныне мягкие брошюры основоположников и наследников марксизма-ленинизма, если они вообще еще будут издаваться, чего всякий демократ и плюралист им искренне пожелает.

        Таким образом, будущее нашей печати представляется мне наощупь: газеты потяжелеют, журналы полегчают, книги помягчеют, а иные брошюры отвердеют. В целом же культура станет менее условно-словесной и более доверчиво-осязательной. Вот почему воспринимать ее наощупь станет не стыдно.

                                                                    Декабрь 1990