Михаил Эпштейн. Философия возможного. Часть 1.


                        ЧАСТЬ ПЕРВАЯ.  ВОЗМОЖНОЕ В ФИЛОСОФИИ
 
                                     1. Критицизм и активизм
 
        Философское развитие к настоящему времени прошло две большие эпохи, первую из которых можно определить как метафизическую, а вторую как критическую и активистскую. В свою метафизическую эпоху философия пыталась объяснить мир, установить некоторые бесспорные истины о природе вещей, Бога и человека. Это был поиск сущностей в самом объекте философского размышления, без поправок на субъективные условия и предпосылки его восприятия.  Мир есть такой или не есть такой; он был таким или будет таким. Разумеется, такая метафизическая установка сохраняется и до наших дней у многих мыслителей, как нерефлективное, спокойно-тождественное отношение мысли к ее предмету: то, что мыслится, мыслится как содержание самой реальности.

        Вторая эпоха, начавшаяся с кантовского переворота в философии, одновременно и ограничила, и расширила ее возможности. Возможности теоретической философии резко сузились, поскольку ей было отказано в достоверном знании мира, как он существует сам по себе. Преимущество в познании действительности все более признается за положительными науками, такими как физика, биология, социология. Роль философии в конечном счете сводится к самокритике, т.е. к критике языка философских высказываний, который должен все более очищаться от метафизического содержания и обнаруживать свою условность и знаковость. Развитие этой тенденции в последние десятилетия привело к  деконструкционизму, для которого философия есть не что иное как чтение философских текстов с целью обнаружить их внутреннюю противоречивость и двусмысленность.

        Одновременно в посткантовскую эпоху резко возросло значение практической философии, которая не столько объясняет существующий мир, сколько ставит задачу его преобразования. В этом смысл известного тезиса Маркса: "Философы лишь различным образом объясняли мир, но дело заключается в том, чтобы изменить его".[1]  Философия как проект изменения мира стала основополагающим импульсом для таких мыслителей, как Фихте, Сен-Симон, Фурье, Фейербах, Шопенгауэр, Маркс, Ницше, Сартр, Маркузе, американские прагматисты, а в России - Федоров, Соловьев и Бердяев. По сути, большинство социально-политических движений 20-го века вдохновлялось именно философскими идеями, которые переносились в головы масс и становились "материальной силой". Философия представляется отныне поприщем практической деятельности, которая должна привести действительность к воплощению тех или иных великих идей, будь то идея бесклассового общества, всесильного сверхчеловека или всеобщего воскрешения.

        Важно понять единство двух философских крайностей этой эпохи: беспощадного критицизма и неутолимого активизма. Собственно, разделение это совершилось в философии Канта, как четкое разграничение сфер чистого и практического разума. Вопрос: "что я могу знать?" был строго отделен от вопроса: "что я должен делать?" Отныне им предстояло развиваться самостоятельно в истории философской мысли, все более ограничивая сферу познания и все более расширяя сферу действия. На первый взгляд, крайности эти редко соприкасаются. Что общего между сугубо академическими штудиями языка у английских аналитических философов и бушеванием "воинствующего материализма"  в застенках ЧК и НКВД в те же самые 1920-е - 30-е годы?  Сталин никогда бы не понял "Логико-философского трактата" и не признал бы в его авторе настоящего философа, как и Витгенштейн никогда бы не посчитал главы о диалектическом и историческом материализме (из "Краткого курса истории ВКПб") произведением философским.

        Между тем Витгенштейн и Сталин - явления одной философской парадигмы, критико-активистской, зародившейся в недрах кантианства.[2] Поскольку теоретической философии положен предел непознаваемой "вещью-в-себе", постольку практической философии открыт простор преобразования "вещи-для-нас". Критика чистого разума обнаружила его "нечистоту": априорные схемы восприятия, присущие человечеству как коллективному субъекту, составляют неодoлимую преграду познанию на пути к объекту, но при этом проявляют свою собственную активность, как трансцендентальные идеи, задающие смысл и цель бытию.  Практический разум, сначала всего человечества, а затем  отдельного класса, партии или индивида, получил философское оправдание для того, чтобы задавать цели действительности и преобразовывать ее соответственно постулатам "я хочу" или "я могу". Критицизм тщательно очищал философию от наивных умозрений и высчитывал, какие очередные иллюзии следует похоронить, как-то: религию,  этику, идеологию, любовь к ближнему, свободу творчества, истинность познания. Между тем активизм наполнял  эти пустоты, все более разъедавшие ткань философского знания, слепками достижимых целей и идеалов философского действия: революционное преобразование мира, оправдание насилия, воинствующий материализм, партийность науки. С одной стороны, действовало оружие критики; но оно тут же являло свою оборотную сторону - критику оружием.

         Порой эти две крайности совмещались в одном движении мысли: марксова критика идеологии как иллюзии отчужденного сознания дополнялась разработкой марксистской идеологии как формы революционного сознания. Порою эти крайности расходились так далеко, что связь между ними почти ускользала: Сталин и Витгенштейн. И тем не менее взаимозависимость сохранялась. Ведь если мыслителю доступно познавать и описывать только атомарные факты, значит, связь и значение этих фактов должны задаваться извне, волей деятеля, определяющего ход истории. Как ни парадоксально, сама логика "Логико-философского трактата" ведет к философии "Краткого курса истории ВКПб". В аудиториях Кембриджа метафизика вычищалась из философского языка - и переходила в ведение Лубянки, становилась "руководством к действию". Грубо говоря, если существование Бога онтологически недоказуемо и вообще представляет собой"псевдопроблему", значит, общество будет отныне обожествлять то, что сочтет для него полезным политический авангард. Все, что критицизм вычитал из теории, как "недостоверное", "неверифицируемое" знание, активизм приплюсовывал к практике, как стратегию и тактику революционного преобразования мира.

        Западными аналитиками вычищалась, например, проблема "идеального и материального", как болезненное наращение языка, не соответствующее никакому объективному факту - а советскими "синтетиками" эта же проблема ставилась и разрешалась в плане физической ликвидации идеалистов и торжества материалистических идеалов. Критицизм и активизм, хотя чаще всего и не признавали своей взаимной обусловленности, работали совместно как минус и плюс новой философской энергетики. Связь философии с реальной действительностью вычиталась, чтобы ее связь с практическим действием могла возрастать.

        Заметны признаки, что эта вторая  эпоха философского развития подходит к концу. Обе тенденции - критическая и активистская - к концу 20-го века исчерпали себя. Крах активизма не нуждается в особых пояснениях. Самая могучая активистская философия 20-го века - марксизм-ленинизм - лежит в развалинах. Никто уже не соблазняется философским проектом переустройства мира. Философия как активистская деятельность мышления, направленная на изменение реальных обстоятельств, потеряла всякое доверие и гипнотический блеск своего могущества. Стало ясно: прочные вещи, которые остаются в действительности и работают в ней, создаются не философским умом и не по философскому методу. Три вещи, надежно работающие в современном мире: христианство, товарный рынок и технология - это произведения не философского ума, а иных исторических сил и реальностей (религиозных, экономических, научных). Вторжения философских идей в реальность оказались чуждыми ее природе: теснили, угнетали, искусственно сдерживали движение жизни - а потом и сами сошли на нет. Призрак коммунизма, бродивший по Европе, отошел в царство призраков.

        Отсюда необходимо пересмотреть сущность и призвание философии. Она не создана для  улучшения этого мира, не призвана что-то менять в нем. Всякие попытки такого рода, начиная от платонова "Государства" и кончая ленинским "Государством и революцией", оборачивались ущербом как для самой реальности, которая приносилась в жертву идее, так и для философии, которая бралась ее переделывать и тем самым превращалась в служанку идеологии.

        Но и критическая тенденция в философии тоже, очевидно, близка к исчерпанию. Критиковать уже нечего, сам субстрат метафизики, на котором могла основываться ее философская критика, уже предельно размельчен и сквозит пустотой. За последние два века по всей западной философии только и прокатывались одна за другой волны все более утонченной и беспощадной критики. Первая была, конечно, кантовская критика чистого разума, которая стала прототипом всех последующих критик. Так, Шопенгауэр и Ницше обрушили критику на систему идеальных ценностей, обнаружив в их основании волю к жизни и к власти. Маркс и Энгельс подвергли критике все идеологические, "превращенные" формы сознания, обнаружив в их основании систему общественных отношений и процесс материального производства. Экзистенциализм, начиная с Кьеркегора, подверг критике всю историю западной метафизики, отдающей преимущество общим идеям и сущностям перед единичным существованием. Фрейд обрушил критику на всю цивилизацию как репрессивную систему подавления первичных инстинктов и позывов бессознательного. 

      Такого рода философская критика почти подорвала  основание самой философии, поскольку единственным позитивным остатком разрушившихся иллюзий оказались предметы вовсе не философского свойства. Материальное производство как первореальность у Маркса явно подлежит не философскому, а политэкономическому знанию. Жизненный инстинкт, воспрянувший на развалинах христианства у Ницше, есть в конечном счете биологический феномен, и сам философ полагал, что со временем ему придется обучаться биологии. Результатом фрейдистской критики цивилизации оказалось первенство психологии и психоанализа среди гуманитарных наук. Со временем эта роль переходит к лингвистике, поскольку критика метафизики привела к анализу языка как средоточия всех философских проблем. Философия захотела так отрегулировать язык, чтобы стереть всякий след своего пребывания в нем, чтобы язык производил только четкие суждения, поддающиеся эмпирической проверке.

      Получается, что в критическую эпоху философия только и делала что указывала другим наукам путь к вытеснению самой философии.

     И наконец, последняя волна критицизма, его "девятый вал", топящий и саму критику, - это деконструкция. Оказывается, даже отрегулировать язык философским способом невозможно: не существует в природе такой рациональности, которая могла бы принудить язык к правильной, осмысленной работе. Сам язык есть вечное блуждание, набор обмолвок и кривотолков, в котором не только верифицируемая постановка философских проблем исключена, но и их формулировка противоречит сама себе. Любое утверждение содержит двусмысленность или апорию. И тот язык, на котором мы деконструируем философский язык, сам подлежит деконструкции, в ходе которой обнаруживается, что он состоит из метафор и самоисполняющихся речений. Философия деконструкции есть не что иное как последняя по времени и, видимо, окончательная деконструкция самой философии. За философией ничего не остается, кроме упорной привычки писать, оставлять на бумаге следы, значения которых заведомо неясны и неопределимы. Если логический позитивизм пришел к выводу, что философские положения нельзя фактически проверить и подтвердить, то теория деконструкции приходит к выводу, что философские положения даже нельзя адекватно высказать и осмыслить. Они не означают не только ничего истинного, но даже и ничего определенного.

        Далеко не случайно активистская и критическая философия пришли к своему логическому завершению в один момент истории. Они ведь и возникли не только одновременно, но и в рамках одного, кантовского учения, столь резко разведшего пути теоретического и практического разума. В той же самой исторической точке, где горбачвская перестройка завершила движение философского активизма, деконструкция Деррида завершает движение философского критицизма. Философия обнаружила тщетность двух своих важнейших устремлений, соблазнов практического могущества и теоретической точности. Сильная власть, построенная на философско-утопическом основании, оказалась неспособной физически поддерживать и кормить своих граждан и рухнула в небытие. Точное значение, на поиск которого отправилась критическая философия, обернулось сквозящими ячейками знаковой сети, пустыми формами исчезнувшего значения.

    Есть нечто общее, грандиозно-призрачное, в этих двух фигурах последнего исторического момента. И Горбачев, и Деррида попытались довести постройку своих предшественников, философов власти и философов значения, до последнего совершенства; но в точке, где свод должен был закруглиться, оказалась щель, моментально расколовшая все здание и превратившая его в памятник собственным руинам. И философия долго будет благодарна этим двум последним зодчим-разрушителям за возможность радикальнопересмотреть свое назначение и войти в третью эпоху своего творчества.


[1]  К. Маркс. Тезисы о Фейербахе. Маркс К. и  Энгельс Ф.,
Соч. в 50 тт.,  М. 1955-1981,  т.3, с.4.

[2] Сопоставление  Витгенштейна со Сталиным может показаться гротескным преувеличением: один признан "своим" для философского сообщества, другой - нет. Но именно ленинская и сталинская версия диалектического материализма долгое время изучалась и до сих пор изучается на Западе как самая серьезная профессиональная философия, когда-либо исходившая от России (более "философия", в западном смысле этого слова, чем В. Соловьев или Н. Бердяев).  Если имя Сталина, как систематика и катехизатора советского марксизма,  выброшено из современных философских энциклопедий, а имя Ленина все еще держится на почетном месте, то по причинам политическим, а не собственно философским. 
       Недавние разыскания обнаруживают не только теоретическую связь, но и прямой исторический контакт между этими двумя философиями. Согласно новeйшей биографии Людвига Витгенштейна  "Еврей из Линца: Витгенштейн, Гитлер и их тайная борьба за умы", написанной австралийцем Кимберли Корнишем (Kimberley Cornish, The Jew of Linz: Wittgenstein, Hitler and Their Secret Battle for the Mind. London: Century, 1998).  К началу 1930 гг. Л. Витгенштейн  "стал агентом Коминтерна и шпионом Сталина. Он вернулся в Кембридж, в Тринити Колледж, в котором  слушал некогда курс Бертрана Рассела, и вошел  там в узкий кружок снобов, где коммунизм и гомосексуализм были главной модой.  ...Это он и завербовал в начале 30 гг. в советскую разведку членов   этого узкого кружка - Кима Филби, Ги Берджеса, Доналда Маклина и Энтони Бланта... Он-то  и был пятым в знаменитой "кембриджской пятерке" советских шпионов. Витгенштейн, согласно многим свидетельствам, мечтал уехать на родину реального социализма, и заслуги его перед советской разведкой были так велики, что ему якобы даже предлагали кафедру философии, по тогдашней терминологии (и по существу) - кафедру марксизма в Казани.  Может, как первый этап на пути в Магадан. /.../ Вероятно, после новейших открытий австралийского биографа специалисты отыщут в трудах Витгенштейна объяснение того, как можно высокую философию сочетать со шпионажем и службой палачу". Я цитирую сообщение об этих сенсационных открытиях по статье Бориса Носика "Невероятная жизнь философа из Линца", Новое русское слово (Нью-Йорк), 12 июня 1998, с. 11.
       Биографическая же подкладка витгенштейновского сталинизма (как она изложена в книге) состояла в том, что Витгенштейн, как выясняется из книги, учился в одном классе с Гитлером. В "Майн Кампф" упоминается "один индивидуум", который со школьных лет заслужил особую ненависть будущего фюрера и сильно способствовал росту его антисемитизма. По многим приметам это был Витгенштейн, который впоследствии не остался в долгу и ради уничтожения Гитлера охотно служил делу Сталина.  

-----------------------------------------------------------------------------------------------------

                      назад                        оглавление                      вперед