М. Эпштейн. Русская культура на распутье, гл.3

                      3.   МЕДИОКРАТИЯ.  ЗАПАДНАЯ МОДЕЛЬ

        Почему нужна нейтральная полоса между полюсами,  сказано уже достаточно,  и здесь я опираюсь на хорошо сформированную западническую традицию  русской мысли. Далее мне придется опереться на другую традицию - критики Запада, хотя и не славянофильской критики. Чистое славянофильство как раз критикует Запад за его дуализм, расхождение ума и сердца, юридического и морального,  субъекта и объекта, и т.д., проповедуя объединение всех этих распавшихся крайностей в высшем синтезе - отсюда "цельное знание" И. Киреевского и теология всеединства Вл. Соловьева. При этом славянофильство пользуется западным же багажом идей, гегелевской диалектикой и категорией синтеза, шеллинговской философией тождества и т.д.

        Но есть и другая критика Запада, которая подчеркивает не раскол, а именно удручающую однородность западного среднего класса. Еще задолго до  постмодерного снятия оппозиции между элитарным и массовым такая же тенденция к усреднению, гомогенности обнаруживалась в  западном обществе 19-го века и вызывала почти апокалиптический ужас как призрак нового "китаизма". В своем сопротивлении  царству всеобъемлющей середины  сходятся  либерал Милль и антилиберал Ницше, революционер-социалист Герцен и реакционер-монархист Леонтьев, а также апокалиптический революционер, антимонархист и антисоциалист Мережковский.

        По наблюдению Джона Стюарта Милля,  Европа, которая  "обязана  богатству путей своим разнообразным развитием",  к середине 19-ого века "начинает в значительной степени утрачивать это преимущество. Она решительно стремится к китайскому идеалу - сделать всех одинаковыми".[1]  С ним соглашается Герцен: "Возле, за углом, везде дожидается стотысячегольовая гидра..., самодержавная толпа сплоченной посредственности (conglomerated mediocrity) Ст. Милля... Да, любезный друг, пора прийти к спокойному и смиренному сознанию, что мещанство  окончательная форма западной цивилизации, ее совершеннолетие - etat adulte; им замыкается длинный  ряд его сновидений, оканчивается  эпопея роста, роман юности - все, вносившее столько поэзии и бед в жизнь народов. /.../ ".[2] "...Все идет к посредственности, люди теряются в толпе. Эта collective mediocrity" ненавидит все резкое, самобытное, выступающее; она проводит над всем общий уровень. /... Нравственная основа поведения состоит преимущественно в том, чтобы жить, как другие".[3] С ними обоими, при всем отличии своих идеалов, соглашается К. Леонтьев: "Все изящное, глубокое, выдающееся чем-нибудь, и наивное, и утонченное, и первобытное, и капризно-развитое, и блестящее, и дикое одинаково отходит, отступает перед твердым напором этих серых людей.  ...Я слишком люблю человечество, чтобы желать ему такую спокойную, быть может, но пошлую и унизительную будущность".[4]

        Итак, возникает вопрос: если платоновская линия развития приводит общество к идеократии, то не приводит ли аристотелевская линия к медиократии?  По мере расширения царства естественного закона, западная культура  все более переходит в срединную зону, избегая краев и крайностей, двигаясь в области "ни святого, ни грешного", ни высокого, ни низкого. Именно к такой ускоренной нейтрализации всех оппозиций приводит развитие западной культуры в  последний, постмодерный период, главную установку которого можно определить как замену оппозиций различиями. В дальнейшем я сосредоточусь не столько  на западной культуре как таковой, которая богаче и шире всяких определений, сколько на тех постструктуральных теориях, которые пытаются определить будущее этой культуры исключительно в зоне ценностной нейтральности и умножающихся различий при снятии всякого дуализма и всех оппозиций. Теория и практика всеразличия ("differance") создает новое культурное пространство, которое можно назвать гетерогенным, поскольку оно все состоит из различий -  культур, этносов, стилей, индивидов - и одновременно гомогенным, потому что в нем, как и в языке по определению Соссюра,  нет ничего, кроме различий.

        Такая культура не дозволяет оценок, поскольку любая оценка предполагает шкалу ценностей, а следовательно, градации и полюса на этой шкале, плюсы и минусы. Культура без ценностей и оценок становится собранием разнородных фактов, лишенных  упругости взаимоотношений. Постоянная отсылка к "другому" и "иному"  в постмодерной теории есть лишь скольжение по цепи означающих, отсылающих друг к другу в одной текстуальной плоскости. Это своего рода семантический позитивизм, основой которого является уже представление не о физически наблюдаемых фактах (как в 19 в.), но о знаковой интерпретации знаков.  Налагается методологический запрет на выход за пределы знаковой системы, и любые реальности, запредельные по отношению к ней, т.е. воистину "другие", критикуются под именем "трансцендентного означаемого". Тем самым и  категория знаковости оказывается, в сущности, упраздненной, поскольку любой знак предполагает отношение означающего к означаемому, т.е. к чему-то радикально иному. Поэтому вместо "знака", с его неустранимой дуальностью, в деконструкции выдвигается понятие "следа", который, вопреки  этимологическому первообразу и грамматическому отношению, заложенному в  это понятие ("след чего?"), не отсылает ни к какому  подлиннику. Так что про постмодерную  теорию нельзя даже сказать, что это знаковый монизм, поскольку монизм этот таков, что устраняет само понятие знака. Это медиализм   самого радикального свойства, который не только не поднимается до триадизма, но и устраняет ту напряженность и часто рискованную, хищную диалектику, которая все-таки живет в дуальной модели.  Термин "иное" или "инаковость" вводится в значении "различия" между знаками, точнее, следами,  для того, чтобы  устранилось гораздо более радикальное различие между знаком и означаемым, между явлением и сущностью, поверхностью и глубиной.

         Результатом становится мир, лишенный глубины, лишенный иного, состоящий из поверхностей, мелко испещренных знаками различия.   Это тот же самый позитивизм, который критиковался еще Миллем, Герценом и Леонтьевым, только это уже позитивизм следов и отпечатков, а не материальных подлинников. Под маской всеобъемлющего Differance выступает  решительное безразличие всех различаемых явлений друг к другу. Устраняются и понятия центра и периферии, верха и низа, духовного и плотского, сущности и явления, начала и конца - все вытесняется вездесущей и нескончаемой серединой. В своей книге-манифесте о постмодерной теологии Марк Тейлор так рисует эту желанную топографию "срединного царства": "Если середина - везде, значит, середина - это не столько центр, сколько среда. Больше того,  эта среда не ограничена каким-либо особым пунктом в пространстве или во времени.  Она везде и всегда. Универсальность середины предполагает, что промежуточное не проходит, оно "постоянно".  Всегдашнее ни то ни се;  "вечное" время середины не начинается и не кончается".[5]   Можно, конечно,  понять  смысловое побуждение,  стоящее за теорией бескрайней середины - желание, чтобы граница обнаруживалась повсюду, чтобы у игры прохождения границ не было начала и конца. Но такое бескрайнее раздвижение границ, "безграничность границы" (выражение Марка Тейлора), упраздняет  граничность границы, т.е. само свойство инаковости, запредельности.

     Наряду с нейтральной полосой между полюсами, культура остро нуждается и в резко проведенной границе между ними. То, что русская культура строится в "двуполюсном ценностном поле, разделенном резкой чертой..."  (Лотман, Успенский[6]), имеет свою положительную ценность.  Если упразднить эту модель, "перейти на общеевропейскую тернарную систему" (Лотман), то резкая черта превратится в широкую нейтральную полосу, на которою станут возникать правовые, научные и культурные учреждения, нейтральные по отношению к моральным оппозициям "добро - зло", "милость - жестокость", "святое - грешное" и т.д.  Но ведь сам же Лотман великолепно доказывает  в своих книгах "Структура художественного текста" и "Среди мыслящих миров", что любые события происходят только на границе. Любой сюжет, т.е. последовательность событий, строится как серия пересечений семиотических границ: между центром и периферией, живыми и мертвыми, "богатыми и бедными, своими и чужими, правоверными и еретиками, просвещенными и непросвещенными, людьми Природы и людьми Общества" и т.д.  и т.д. "Событием в тексте является перемещение персонажа через границу семантического поля".[7]  Чем резче проведена граница, тем сильнее событийность ее пересечения, тем напряженнее сюжет. Размывание границы, ее превращение в широкую нейтральную полосу приводит к  бессобытийности,  к упразднению сюжета, когда жизнь общества начинает напоминать телефонную книгу, а не авантюрный роман. В этом смысле западное общество, с устранением дуализмов и резких семантических границ, расплывающихся в нейтральные зоны,  все более начинает структурироваться по образцу телефонной книги, где есть место для каждой фамилии, для каждого адреса, но нет и не может быть захватывающего сюжета.  Телефонная книга - это образцовая структура той  "матрицы различий", которая накладывается на общество теорией differance и многокультурия. В телефонную книгу культуры вписаны адреса  всех культур и имена всех ее представителей, от Шекспира до Шойинка, причем вписаны одинаковым петитом. Здесь находится место всем различиям, так что одно имя нельзя спутать с другим, тем более, что все они наделены или вскоре будут наделены своим кодовым знаком, чем-то вроде номера "cultural security." В телефонной книге есть все персонажи мировой истории, кроме возможности продолжения самой истории.  История западного общества началась эпосом, продолжилась романом - и вот, заканчивается телефонной книгой.[8]

         На рубеже 1990-х гг. американский социолог Френсис Фукуяма ошеломил интеллектуальный мир своим прогнозом о конце истории в результате устранения последнего дуализма - глобального соперничества демократической и коммунистической систем.  Демократия победила, стала глобальной (за исключением малых тоталитарных островков, вроде Северной Кореи, Ирака, Ливии,  Кубы, которые сжимаются, как шагреневая кожа). Бурный сюжет мировой истории завершился хеппи-эндом, после чего следует скучное, потенциально бесконечное и бессобытийное существование, которое   передается  скороговоркой эпилога: "они жили долго и счастливо".  То, что продолжается после конца истории - это уже не последовательность событий, значимо сменяющихся во времени, а совокупность разрозненных фактов из разных областей: медицинской, экономической, юридической и т.д. Такими фактами заполнены сообщения телеграфных агентств, но ничто уже не имеет эпохального значения, поскольку смены эпох больше не предвидится,  осталось физическое время и культурно-географическое пространство.  Наступает безмятежное состояние мира, для которого нет сюжета, которое будет жанровой помесью идиллии и телефонной книги.  Такой конец всемирной истории в каком-то смысле печальнее того апокалиптического конца, которого сулили ей русские визионеры Серебряного века - Мережковский, Бердяев -  повторяя вслед за богословом Иоанном, что "времени больше не будет".  История, как говорил Томас Элиот, кончится не взрывом, а всхлипом. Правда, Фукуяма предсказывает, вполне в духе подпольного человека Достоевского,  что история еще может возобновиться, если человечество, исстрадавшись и обезумев от своей демократической скуки, решит начать историю заново. Все-таки человек - событийное существо, привыкшее ставить и само же нарушать поставленные границы. Возможно, именно страдание и безумие бессобытийности  станет событием, кладущим новое начало истории, т.е. скука взорвет себя изнутри, как, возможно, взорвало себя Ничто,  "большим толчком" давшее начало  нашей расширяющейся вселенной.

        Постисторический пейзаж, каким он предстает, например, у влиятельных теоретиков постмодерна Делеза и Гваттари - это пейзаж без деревьев, с одной только бесконечно спутанной, мягкой и низко стелющейся грибницей. Я ссылаюсь на их известную концептуальную метафору будущего,  представленную в введении к книге "Тысяча плоскогорий". Если дерево у Делеза и Гваттари представляет собой модель традиционной западной цивилизации, с ее дуализмом,  оценочной двузначностью, с ее логическим порядком однонаправленного восхождения от посылок к выводу, то ризома, прыскающая отростками во все стороны, знаменует многозначность нового, постисторического порядка, с его непрестанными  ценностными перемещениями и кочевьем ("детерриториализация" и "номадизм" - два термина, успешно введенные этими авторами в теорию постмодерна).  "В отличие от деревьев или их корней, ризома связывает любую точку с любой точкой... ...У нее нет ни начала, ни конца, но всегда есть середина, из которой она растет и через которую переливается. Она образует линейные множества с n измерениями, не имеющими ни субъекта, ни объекта. /.../ Ризома - это антигенеалогия. ... Это краткосрочная память, или антипамять".[9]  При  этом Делез и Гваттари не замечают, что в своей характеристике  двух моделей, древесной и ризоматической,  они прибегают именно к той из них, которую резко осуждают, а именно к двузначной, древесной модели, да еще в явной форме оценочного предпочтения одного члена двоичной оппозиции другому члену. "Бинарная логика есть духовная реальность корня-дерева".[10]  Именно по правилам  двузначной, "древесной" логики  Делез и Гваттари выводят превосходство "сорной травы". Это проходит совершенно мимо сознания самих авторов, которые  утверждают новую метафору в ее лобовом столкновении со старой.

        Точно также нельзя не заметить, что примеры, на которых Жак Деррида строит свою теорию играющего Различия, Differance, - это все те же старые оппозиции: природы и культуры, сознательного и бессознательного, письма и речи.  В  статье "Differance" Деррида пишет: "Каждый термин должен явиться как differance  другого... умопостигаемое как отличающее-отсрочивающее чувственного... культура как отличное и отсроченное природы..."[11]  Но  какое же это differance, если речь идет о хорошо знакомой оппозиции умопостигаемого и чувственного, культуры и природы? Или в "Грамматологии":  "...След, о котором я говорю, не более природен..., чем культурен, не более физичен, чем психичен, не более биологичен, чем духовен. Он есть то, исходя из чего делается возможным становление знака в его немотивированности, а с ним и всех последующих оппозиций между физис  /природой/ и ее иным".[12]    Но почему "оппозиция" - это природа и ее иное, а не природа и ее противоположное?  Да и определяется differance повсюду  у Деррида не  в отличии, а именно в противоположность таким традиционным понятиям, как логоцентризм и метафизика присутствия.

         Какова же перспектива расширения той безбрежной середины, почти уже лишенной краев и оценочных полюсов, которая все больше становится реальностью если не в западной культуре, то в ее господствующих теориях? Сплошная и поверхностная игра знаковых различий, лишенных глубины,  лишенных трансцендентного означаемого,  напоминает разноцветное покрывало Майи,  которое необходимо сдернуть, чтобы обнаружить за ним реальность одной только пустоты, вечного ничто. Отсюда такой пристальный интерес восточных теологов - японских, индийских - к теории деконструкции, которая позволяет им с другого, "западного" конца проводить деконструкцию всех культурных реальностей, обнажая ничто, которое лежит в их основании. В теории деконструкции высшее развитие критико-рационалистической традиции западной мысли смыкается с негативизмом восточных религий. Если мы выровняем весь мир ценностей на релятивистской основе, представим его как бесконечно пеструю и нескончаемую ткань различий,  то следущим побуждением трансцендирующей мысли, да и всего человеческого бытия, будет срывание этой ткани, за которой уже ни окажется ничего, кроме самого Ничто,  поскольку весь мир реальностей окажется сведенным в плоскость иллюзии, симулакра.

        В этом опасность той тенденции к полной нейтрализации, которая зародилась в  западной культуре как процесс непрерывного раздвижения ее средней зоны, отодвигающей и поглощающей свои крайние полюса. Если все высокое и низкое, святое и грешное окажется втянутым в эту среднюю зону, если из культуры будут изъяты ее иерархии и оппозиции, если все аномалии будут уравнены с нормами, все центры с периферией, все большие каноны с малыми,  все элитарное с массовым, тогда оппозиция всей  этой культуре переместится в  область чистого ничто. И тогда можно предвидеть, что следующим шагом  в теории и практике западного мышления, после понятий дифферанс, симулакр и гиперреальность,  будет "аннигиляция", игра с  этим ничто, уход в ничто, которое  предстанет единственной альтернативой такой культуре, внутри которой сняты все оппозиции. Китаизм однородности, о котором писали Милль и Герцен,  перейдет в индуизм мироотрицания. Бытие и мышление западного человека невозможно без трансценденции, без выхода за предел, и если все такие пределы вынесены из культуры, если она превращена в однородное поле различий, то единственным пределом такой всеобъемлющей середины будет уже ничто, в которое устремится усредненная культура, как только она обнаружит невозможность обрести трансценденцию в самой себе.


[1] John Stuart Mill. Utilitarianism. On Liberty. New York and Scarborough: A Meridian Book, 1962, п.203. Перевод по кн. Константин Леонтьев, Избранное,
Рарогъ. Московский рабочий, 1993, с. 137.

[2] "Концы и начала" (1863). А. И. Герцен. Соб. соч. в 30 тт., т. 16. М., Изд.
Академии наук СССР, 1959, сс. 140-141, 183. На эти  слова Герцена ссылается
Мережковский в статье "Великий Хам" ("В тихом омуте", сс. 350-1, 358).

[3] А.И. Герцен Былое и думы. ч.6, гл. 3. М. Худ. лит., 1982, с.48.
 
[4] Цит. по кн. Николай Бердяев. Философия творчества, культуры и искусства, в 2 тт., т. 2. М.,  изд."Искусство", ИЧП" Лига", 1994,  с.  253.
 
[5] Mark C. Taylor. Erring: A Postmodern A/theology (1984), in From Modernism to Postmodernism. An Anthology, ed.  by Lawrence Cahoone, Oxford: Blackwell Publishers, 1996, pp. 526-527.

[6] Ю.М. Лотман, Б.А.Успенский. Роль дуальных моделей...,  с. 220.
 
[7] Ю. М. Лотман. Структура художественного текста.  М., "Искусство", 1972, с.
282.
 
[8] Отсюда, кстати, и популярность в американских теоретических кругах книги
Avital Ronell. The telephone book:  technology--schizophrenia--electric speech (Lincoln: University of Nebraska Press, 1989), где телефонная книга
выступает как модель современного общественного сознания.

[9]  Gilles Deleuze, FОlix Guattari.  A Thousand Plateaus. Capitalism and Schizophrenia. Trans. by Brian Massumi. Minneapolis, London: University of Minnesota Press, 1993, p. 21.
    Как тут не вспомнить Леонтьева: "Это все лишь орудия смешения - это
исполинская толчея, всех и все толкущая в одной ступе псевдогуманной
пошлости и прозы: все это сложный алгебраический прием, стремящийся
привести всех и все к одному знаменателю... Цель всего - средний человек,
буржуа, спокойный среди миллионов точно таких же средних людей, тоже
покойных".  К. Леонтьев, Избранное, цит. изд., с. 95.

[10]  Gilles Deleuze, Felix Guattari. A Thousand Plateaus, ed. cit., p.5.
"Binary logic is the spiritual reality of the root tree."

[11]  Differance, in: Jacques Derrida. Margins of Philosophy. Transl. by Alan Bass. Chicago: The University of Chicago Press, 1982,  p. 17.

[12] Jacques Derrida, Of Grammatology, trans. Gayatri Chakravorty Spivak, Baltimore: John Hopkins University Press, 1976, p. 47.

--------------------------------------------------------------------------------------------------------

                назад                    оглавление                    вперед